Ничего, я опять себя прерываю, да? Сделал голос пониже. Это говорит о том, что сегодня мы приготовили вам лекцию. Лекция называется, правда, не очень просто: «становление профессиональной идентичности терапевта». Поэтому мы решили, что супервизоры и терапевты останутся здесь, а мы будем выходить в защищенное помещение только для того, чтобы не снижать интеллектуальный градус. Потому что клиенты, к сожалению, не напитаны тезаурусами и понятиями, и им было бы сложно это воспринимать. А делать лекцию на уровне среднего понимающего — это уже из другого жанра, это уже скорее про то, какой консультации кому-то было бы нужно. Поэтому начну я примерно вот с чего.
Профессиональная идентичность, как и любая другая идентичность, по сути своей повторяет развитие человека, повторяет его онтогенез. Распространяться в какую-нибудь эволюционную периодизацию со всеми прелестями, допустим, старости, я сегодня не буду: и времени мало, и жалко его. Да и нет смысла показывать вам и себе в том числе те идентичностные горизонты, до которых мы когда-нибудь, будучи совсем старенькими, дойдем. Я буду с длинной бородой, в великих толстых очках. Нет смысла, потому что актуальны нам как раз первые две стадии, которые можно охарактеризовать как некое терапевтическое младенчество и некое терапевтическое детство. Они сейчас больше всего актуальны, потому что вы только-только заканчиваете свои программы, обретаете первых клиентов, обретаете первые коллегиальные связи. И вот об этом пойдет речь: что там допустимо, а что недопустимо. Хотя я опять как будто бы сваливаюсь в перечисления и ограничения. Скорее это будут позитивные ориентиры, чем запреты.
Что такое терапевтическое младенчество? Некоторые авторы говорят о том, что оно длится ровно до определенного момента. Насколько я поняла, читая разные тексты, этот момент — первый клиент. И я так понимаю, что те люди, которые здесь присутствуют, свое терапевтическое младенчество уже многие прожили. То есть, по крайней мере, по одному клиенту у вас точно уже было. Что вам нужно понимать про этот период? Что в этом периоде очень много тревоги и очень много фантазий. Про то, как это будет. И дальше — то, что студенты обычно рассказывают. Единственное, что нужно сделать, — это вас спасать от тревоги так, чтобы она вас не убила как будущего профессионала. Чтобы вы не сказали: ну его к черту, все вот это мне никогда не осилить. Мне слишком страшно приближаться к человеку со своими идеями. Или: я ничего не понимаю пока в теории, в подходах, и вряд ли когда-то это вообще осилит мое оперативное мышление. Вот это все — проявления этой младенческой тревоги.
Когда вы находите в себе силы все-таки читать, слушать, присутствовать на лекциях, на каких-то семинарах и оставаться в этой зоне, значит, ваша тревога не убивает вас. То есть она бодрит, но деятельность вашу не прекращает. И тогда вы все равно себя идентифицируете скорее как будущего гештальтерапевта. Вернусь к полю фантазии. У вас есть много представлений, потому что вы в клиентской позиции сейчас по большей части, чем в терапевтической. Ваши тренеры спасли вас от такого профессионального суицида младенчества, уберегли. И у вас начинается вот это раннее терапевтическое детство.
Если продолжать периодизацию Эриксона, то это такой сложный и одновременно самый счастливый период — период детства. Когда вы, в общем, умственно почти беспомощны. Когда практически все, что вам нужно делать с клиентом, вы делаете в первый раз. То есть деятельность несет в себе такое количество новизны. Несмотря на то, что у вас были лекции, теория, представления и немножечко упражнений, совсем минутных, теперь у вас уже вполне полноценные сессии, и вы остаетесь на 60 минут с клиентом один на один. И вы начинаете проверять свои фантазии относительно того, что происходило когда-то в обучающих группах.
И благо, если было без провалов. Пока вы сидели, слушали динамическую концепцию личности, кивали головами, и вам было абсолютно все понятно. Вы выходите к своему клиенту, вас супервизор после сессии спрашивает: что ты сделал, можешь ли ты мне разложить цикл опыта в этой сессии? И все — у вас ужас в голове, потому что вы находились в абсолютной бессознательности. И вот это норма.
Что еще нужно для сохранения вас как терапевта? Это как раз тот период привязанности к своему супервизору, к своему тренеру, а дальше — к своей школе, к своему институту, который создаст вам некую терапевтическую идентичность. Сначала она будет внешней. И она должна быть внешней, потому что когда вы встречаете совсем маленького ребенка, вы же не спрашиваете, знает ли он что-то про себя в глубоком смысле. Но если вы спрашиваете: ты девочка или мальчик? — он говорит: я мальчик. Вы спрашиваете: как тебя зовут? — он говорит: Эдик. Фамилия? — Петров. И в этом случае у ребенка уже немного сформирована идентичность. Он знает, какой он, кто он, какой семье принадлежит. В этом смысле здесь примерно так же. Мы тоже потихонечку начинаем узнавать в этот период зависимости и идентичности, кто мы, какие мы, какой семье принадлежим.
У нас есть много снаружи структурирующих нас факторов. Например, у нас есть теория гештальтподхода. И мы понимаем, что можем стоять с коллегами других терапевтических конфессий и говорить о том, что у нас в гештальтподходе какой-то жесткой структурной диагностики нет, и объяснять почему. А рядом стоят студенты психоаналитического института и говорят о том, что мы из своих теорий личности шагу ступить не можем, потому что иначе будем совершенно запутавшимися в том, что происходит. В этом есть различие. Мы потом от этого разговора уходим к себе в институт и продолжаем наше обучение в рамках нашей традиции. И вот это все дает невероятное спокойствие.
Если опять переходить на онтогенетический пример, вот эта идентичность потом даст невероятные плоды. Своей подростковой агрессией на следующей фазе мы сможем по крайней мере удержаться и не стать аутсайдерами. Почему? Да потому что наша терапия, наше сообщество вообще не стоит на месте. Все в развитии, всегда в развитии. И гештальтподход — это не тот подход, в котором известно все. У нас очень немного книг. Наши теории пишутся сейчас. Какая-то часть этой терапевтической теории будет написана вами. Исследований еще будет достаточно. И в этом случае настолько нарастает давление того, что вам нужно что-то сделать со своим клиентом полезное, а вы не будете знать как, потому что ни в одной книжке об этом не написано, что будет делать условный подросток-терапевт? То же, что делают все подростки. Он будет говорить: папа, ты не совершенен, папа, ты не умеешь жить. Либо вы будете говорить о том, что вот у меня есть инновации, и будете в той или иной степени агрессивно эти инновации привносить в нынешний для вас гештальтподход.
Все это будет большой кризисный подростковый период. Но для того, чтобы вы его выдержали и не ушли куда-то, не остались без коллег, без тех людей, с которыми вы вместе учились, на которых вы можете равняться, от которых вы можете получать супервизию, вам надо выстроить хорошую, добротную идентичность. Вот говорят, что первые и вторые ступени в гештальт-институте — это действительно ступени, которые дают вам некие теоретические знания и некие практические навыки. А вот третья ступень — там практически уже нет никакого теоретизирования. Оно может быть минимальным, изолированным, но по сути это простраивание ваших коллегиальных связей. Вы выдерживаете реальность, потому что вы все очень такие, с чудинкой, потому что вы все очень талантливые, если вы дожили до третьей ступени. Вы простраиваете личные контакты, и на третьей ступени у вас появляется, например, первый в вашей жизни ко-терапевт, с которым вы потом начинаете набирать какие-то очень любопытные формы совместной работы.
Направленность рождает напряжение и сложность интеграции своего опыта контакта: контакта терапевта с супервизором, супервизора с тренером. И я сейчас по этому месту хочу про идентичность добавить. Смотрите, что мы имеем, на мой взгляд, сейчас, здесь, на этом интенсиве. В клиентских группах часто и много люди работают про такую тему, как их идентичность. Например, гендерная идентичность: чувствую ли я себя женщиной, чувствую ли я себя мужчиной, вокруг этого много чего завязано. Потом этот человек приходит к вам, к терапевту, и начинает с вами об этом говорить. И в самом говорении об этом уже много стыда, уже много страха вообще просто сообщить об этом, заикнуться.
И тогда мы попадаем в некую зону, в некое поле стыда. Соответственно, это может очень сильно заражать и меня этими переживаниями. Меня, терапевта, может заражать переживанием смущения, неуверенности, вопросом: а я кто такой? Потому что клиент в эту свою больную точку может пытаться ударить. Не потому, что он плохой, а потому, что ему в этом месте самому больно. Когда он чувствует: кто я такой, что я за женщина, что я за мужчина, что я за человек, что я за профессионал, — он может и вам про это сказать: слушай, а ты кто такой? Он может сказать это прямо, а может очень не прямо, а может очень косвенно.
А может делать что? Например, позвать вас вечером: пойдем выпьем вместе. Вроде ничего, хороший человек позвал вас, почему нет? Но возможно, что в этом содержится элемент этого сообщения: а ты кто такой? Возможно, он пришел за ваш столик сесть, поесть с вами. Не в смысле, что он какие-то диверсии делает, совсем нет. Он бессознательно, возможно, пытается размыть эту границу. Для чего размыть эту границу? Во-первых, для того, чтобы убрать переживание стыда. Потому что когда есть разность, когда есть ощущение, что мы отличаемся, в этом может рождаться стыд, если я не признаю своего места. То есть если я не могу спокойно сказать, кто я: я терапевт, я здесь занимаюсь терапией, сейчас я этому обучаюсь и так далее. А вот супервизор — он супервизор, он уже супервизор, а я тоже буду супервизором. Если я не могу спокойно себе это сказать, я могу бессознательно пытаться все это потихонечку начать размывать.
И тогда я к чему это веду? Тогда я как терапевт, я как супервизор, я как тренер могу очень легко попадать в это переживание тоже — некого смущения, сомнения, стыда и некоторого попадания в этот вопрос: а я вообще достойный ли супервизор, чтобы супервизировать? А вообще я что-то правильно делаю? Я верно группу-то веду как тренер или нет? И это все — некие точки, где наша идентичность начинает дребезжать. И вот это дребезжание идентичности — оно нормальное, его только выдерживать надо.
Еще один пример, в который как раз могут попадать терапевтические пары на интенсиве. Возвращаемся опять к детству. Терапевтическая картина, осведомленность терапевтов и обученность, прямо скажем, не очень высокая. То есть предстоит еще много чего узнать. И вот это терапевтическое беспокойство, что я что-то делаю не так, — а скорее всего, вы что-то делаете не так, это нормальное наше состояние, — и я тут, супервизор, вам в помощь. И в этот момент терапевту может казаться, и супервизору в том числе, что сейчас супервизор заботится о сохранности клиента. Ну потому что терапевт что-то там не доделал, не подхватил, куда-то не туда интервенцию повел, фигуру подменил. А вот, скажем, сейчас клиент за плохие психотические переживания уйдет в угар и в горы.
И в этом случае появляется некоторая конкуренция между терапевтом и супервизором за то, кто лучше позаботится о несчастном клиенте. Но на самом-то деле это детство терапевтическое, когда супервизор все равно заботится о терапевте. Просто заботиться о нем очень сложно. Ну потому что он еще практически толком ничего не может. А клиент перед ним сидит точно такой же, как сидит, например, перед Андреем Балагиным. Тот же самый, только Андрей тридцать лет уже работает, а этот — тридцать дней. А клиент один и тот же. Понятно, что очень сложно давать супервизию и заботиться о терапевте. Потому что не наговоришь еще кучу теоретических слов. Андрею что-то подскажешь — он скажет: ой, точно, я забыл, я никогда не смотрел в таком ракурсе. Андрею достаточно одного слова иногда для супервизии, я так предполагаю. А молодому терапевту в этом же случае понадобится, не знаю, полгода супервизорской работы.
В чем происходит отличие терапевтического детства от терапевтической зрелости? В том, что терапевт начинает чувствовать и понимать, что супервизор заботится о нем, а не о клиенте. Как только у терапевта приходит это ощущение, что его не постоянно ругают, не постоянно критикуют, а на самом деле вот это и есть забота, многое меняется. Дети маленькие, когда начинают крутить газовые ручки, и когда мы их хватаем и оттаскиваем от газовой плиты, они тоже вопят, потому что мы фрустрировали их потребность чуть-чуть поиграться. Вот такая же история с терапевтами. Мы кидаемся и говорим: не туда, не трогай, травматическое переживание ты не соберешь за следующие два дня работы перед концом интенсива. Понятно, что это выглядит как некоторый подзатыльник в той или иной степени. Но тем не менее мы же фрустрировали какую-то идею терапевта. Он говорит: я бы пошел туда и задал бы такой вопрос ему. А в ответ: не трогай, не соберешь потом. И все равно это начинает выглядеть как забота о клиенте, а не о терапевте. Вот такая ремарка у меня была.
Что у нас там? У нас прекрасно. Да, про вредность, про зрелость. Я думаю, что стоит начать про вредность, продолжая предыдущий опыт. Мы думали с Машей, что в этой лекции хотим рассказать не только о становлении, замахнулись, а еще немножко сказать про те, можно сказать, вредности, а можно назвать их данностями. Какие-то сложности, которые есть в нашем занятии. И почему решили, на мой взгляд, про это говорить? Потому что сейчас уже завершающая стадия интенсива, и просто видно в группах, что и у терапевтов, и у присутствующих накопилась некоторая усталость. Накопилась некоторая речь про то, что вот контактов много, работы много и так далее. И мне кажется, важно понять следующее: эта усталость — она от чего? Что меня утомляет? Что в этой работе, в этом занятии есть такого, от чего я устаю?
Я бы чуть-чуть по-другому это повернула. Вот смотрите: мы говорим про такую протяженность становления, про большое количество опыта, про большое количество теоретических знаний. И мы здесь сейчас рассказываем о том, что нам придется выдерживать до конца нашей жизни, работая терапевтами, и на что наличие терапевтических знаний не влияет вообще. То есть есть вещи, которые с вами останутся и которые вам всегда будет тяжело выдерживать, вне зависимости от того, сколько лет вы просидели в этом кресле.
И вот, наверное, первое, с чего бы я хотел начать, если уж что-то про идентичность уже было сказано, — это следующее. С одной стороны, наше занятие достаточно одинокое. То есть вы садитесь с клиентом, никого нет в это время, вы сидите один на один, вы что-то говорите, иногда супервизор сидит чуть-чуть в сторонке. Но все равно вы в этот момент находитесь в очень особом положении. Не то чтобы вы буквально одиноки вместе с клиентом, но в этом есть особый вид одиночества, и дальше я скажу, в чем именно он состоит.
На мой взгляд, здесь есть следующая сложность. Наше профессионально важное качество терапевта — это некое выученное в себе переживание относительности, релятивизма, что все относительно. Потому что иначе работать с клиентами очень сложно. То есть вот этот взгляд на мир, что и это возможно, и это возможно, и это возможно, приводит к тому, что когда вы оказываетесь в коллегиальном, профессиональном пространстве, просто со своими коллегами, то вы видите людей очень сильно разных. Очень разных. У них нет формы одного цвета, нет четкой иерархии, нет какой-то единой структуры общения. Все очень разные. И в этом тоже есть сложность — находиться вместе со своими коллегами. Потому что так же, как ко мне приходят очень разные клиенты, и я пытаюсь выдерживать человека, который кричит про свои радикальные религиозные взгляды, и человека, который рассказывает про свои любопытные сексуальные предпочтения, так же и коллеги говорят мне: а я решил вообще биолингвистически начать работать, а я решил вот так. То есть мы тоже все со своими странностями, и никуда от этого не деться. С этим как-то приходится иметь дело.
И тогда я хочу прямо назвать те сложности, с которыми мы имеем дело в кабинете, даже не в терапии как теории, а именно в кабинете, и от которых мы уже никогда никуда не денемся. Вы начали говорить про терапевтическое одиночество и про то, что какое-то глубокое общение и поддержку можно получить в основном только от коллег. Но как это вообще происходит? Как мы становимся одинокими в кабинете? При том что это не что-то, что мы допустили как ошибку. Это нормальный ход терапевтической сессии. Или даже не одной сессии, а терапевтического случая, растянутого на годы.
Если мы берем любую теорию невроза, причем неважно какую, то в клинической терапии примерно все говорят об одном и том же: если в детстве был какой-то невротический опыт, ребенок не может на какое-то событие отреагировать целостно. Вот есть, например, мальчонка, который прибегает крутить газовые ручки. Его опыт был таким: мама его резко оттащила, потому что безумно испугалась. Это может быть буквально так. Но единственное, что ребенок в этот момент чувствует, — это злость, обиду и испуг. Не самые лучшие переживания. И вот он может дотащить эти переживания до двадцати двух лет, прийти к вам на терапию и сказать: моя мама была чудовищно резкая, пугающая, срывающаяся, она не заботилась о моих потребностях. И переживаться это будет примерно все время именно так. И строить свои отношения с миром он тоже будет через прилив вот этого опыта. Я сейчас очень грубые штрихи делаю, просто для наглядности.
Что делает в этот момент терапевт? Он восстанавливает целостность опыта. Нужно понимать и симпатический полюс по отношению к матери, говорить о том, как ты думаешь, например, что она чувствовала, почему она вообще так отреагировала. Пока еще на матери лежит негативная проекция. И мы шаг за шагом восстанавливаем эмпатию к матери. И потом, в конце концов, когда клиент говорит: да, наверное, она сильно перепугалась, — возникает некая целостность этой картинки. И в этом случае опыт столкновения с другим уже можно пережить как вполне переносимый.
Вот мы сделали себе такую заготовку, чтобы на ней все показать. Приходит клиент, который рассказывает про чудовищную маму, рыдает, говорит, что у него в жизни все валится, и он у нас такой за день шестой. А эти шесть в день умножаются на пять рабочих дней в неделю, потом на четыре — получаем месяц, потом на двенадцать. Когда-нибудь, будьте добры, посчитайте, сколько терапевтических часов в год есть у терапевта. И вы увидите эти тысячи часов. И поймете, что эти тысячи часов терапевт просидел в компании не с розовыми пони и вообще не с единорогами. Мы долго выдерживаем не самые приятные чувства своих клиентов. Это первый фактор, от которого вы не денетесь никогда и никуда. Это не какая-то временная трудность. И не придет ни одно знание, которое вас от этого избавит.
Второе. Пока у вашего клиента есть такой расщепленный опыт, вы будете иметь дело с негативными переживаниями очень высокой энергии, очень высокого накала. Для того чтобы вам и ему хоть как-то обработать эти чувства, хоть чуть-чуть к ним приблизиться, клиенту нужно куда-то это отлить, а вам — выдержать. И отливается это только в одного человека. Это и называется функцией контейнирования. Вы должны предоставить контейнер для всего такого. При этом ваш контейнер может атаковать еще и что-то ваше собственное, какая-то часть вашей личности. Приведу только один пример. Я вряд ли когда-то смогу работать, например, с мужчиной, который насиловал ребенка. Моего контейнера в этом месте не хватит. Я это сейчас прекрасно знаю. Но уже беру такие веса, когда вот это не могу, а все, что поменьше, уже, черт возьми, могу. Но это дается большой душевной работой, большим душевным трудом.
Что еще происходит с терапевтом постоянно? И этому не нужно специально учиться, это просто происходит. То, о чем упоминал Федя: когда наши клиенты воспроизводят какую-то часть опыта своего детского непосредственного контакта с нами. Мы можем это в разных традициях называть по-разному. Можем в одной оптике говорить о проекции, можем в аналитической парадигме называть это переносом. Но суть в том, о чем говорит Федя: клиент сейчас общается не с нами. И вот здесь возникает очень тяжелое место.
Надо как-то возвращать это видение, но это уже технология, бог с ней. Вы можете представить ситуацию так. Когда вы подходите к зеркалу, вы знаете, как выглядите. Я знаю, как выгляжу я, Антон Антонов: высокий мужчина, блондин, крепкого телосложения. А теперь представьте, что вы подходите к зеркалу и видите там что-то очень смутное и совсем на вас не похожее. И вот в таком состоянии психики нам надо работать. По шесть часов в день, например. Весной или осенью, когда у всех обострения. Клиент не отражает вас как вас.
А ведь эта эхолокация психики, когда мы постоянно вынуждены проецировать и постоянно вынуждены подтверждать или не подтверждать свои проекции, — это нормальная работа психики в здоровом виде. Она так устроена. И то, что начинает происходить в этой сфере, очень тяжело. Мы закидываем в клиента какой-то образ себя, а оттуда прилетает, что я черт с рогами. Во-первых, это само по себе не очень полезно, потому что начинает разрушать привнесение моей идентичности. А во-вторых, иногда в нас пытаются впихнуть таких чертей, которых наша идентичность вообще не способна выдержать. Иногда мы не способны выдержать это даже в терапевтической ситуации.
Когда клиент говорит: ты как терапевт сейчас уничтожаешь меня, я сейчас разрушу терапию, я просто встану и уйду, я тебе даже тридцать тысяч за это не заплачу, я еще и в этическую комиссию нажалуюсь, что ты такой урод, — это разрушает терапевтическую ситуацию. Либо, наоборот, он требует: разрушь вот то, что я сейчас вижу в тебе. А он видит свою проекцию, он видит черта с рогами. И если ты начинаешь кричать: я не с рогами, я очень нежный, я очень заботливый о тебе, — то дальше мы оказываемся уже внутри проекций клиента. И вот это выдерживать очень тяжело.
Мы можем прочитать много хороших статей. Макс буквально месяц назад написал потрясающий текст про проективную идентификацию. Это можно понимать, можно очень хорошо знать теорию. Но это не избавит нас от того, что нам все равно придется через это проходить.

