Я это себе представляю так: если бы человек мог иметь дело только с тем, что у него в наличии, сам, он бы к нам не приходил. Но раз он не справляется с тем, что ему представлено в сознании, значит, происходит что-то, чему он не хозяин. Для меня это про то, что кроме того, что представлено в сознании, есть еще много неосознаваемого, и оно влияет на происходящее. Тогда мне нужно каким-то образом добраться до неосознаваемого, чтобы выяснить, что там происходит.
Куда идти, мне показывают чувства. При этом чувства, на мой взгляд, не имеют самостоятельного значения: нет смысла фокусироваться на чувствах как на цели. Для меня чувства — это сигналы, индикаторы, указатели на дороге. По ним я ориентируюсь, в какую сторону двигаться. И по ним же я потом могу понять, удалось ли сделать что-то важное. Потому что мы разговариваем: я что-то сказала, клиент отвечает, я спрашиваю, он что-то произносит. И в какой-то момент он внезапно расслабляется, выдыхает, меняет позу и говорит: «Фу, мне прям полегчало». Это означает, что было сделано что-то важное: какие-то удержанные чувства изменились.
Любые чувства удерживаются за счет мышечного напряжения. Поэтому когда клиент внезапно расслабился и смог выдохнуть, это про изменение чувств. Иногда это еще и про неосознавание чувств и про присваивание чувств.
Про осознавание и присваивание — это уже не по ходу лекции, это скорее про работу. Что такое присваивание чувств? Вот «средовая» клиентка, та, которая говорила о страхах, начинает говорить о зависти. Как только становится возможным назвать это правильными словами, это может быть осознано: теперь это представлено ей так, как оно есть. А раз оно осознано и понято, дальше с этим можно как-то обращаться — не «с чувствами», а с ситуациями, в которых они возникают.
У этой клиентки панические атаки, она все время боится. В среду я стала с ней говорить о том, знает ли она вообще, что может завидовать. Она начала рассказывать, что завидовать — это очень плохо, зависть — ужасное чувство, и она старается никому не завидовать. Я говорю: подожди. Я считаю, что если у меня чего-то нет, я вообще не представляю себе, что это существует на свете. Я не могу этого хотеть, потому что я не знаю, что оно есть. Чтобы захотеть, мне надо увидеть это у кого-нибудь: посмотреть, что человек от этого получает, что он с этим делает, какое удовольствие это дает, что это ему приносит. И, посмотрев на другого человека, я могу ему позавидовать: у него это есть. И, позавидовав, я понимаю, что я тоже в этом нуждаюсь, мне тоже это надо, я тоже этого хочу. Раньше у меня этого не было, и я не знала, что так бывает, а тут увидела у кого-то в руках — и теперь очень хочу. Для начала я должна позавидовать. Она говорит: «Ну да».
И я ей говорю: когда ты рассказываешь про людей, которых ты сильно боишься, у меня складывается впечатление, что ты вообще склонна бояться вместо того, чтобы испытывать любые другие чувства. И мне тогда кажется, что все эти люди, которых ты так сильно боишься, — это люди, которым ты завидуешь, потому что у них есть что-то такое, чего у тебя нет. Она глубоко задумывается. Я говорю: например, эти мужчины с положением — у них есть деньги, власть, сила. Она откидывается, оттягивается от трубки и говорит: «Да, мне этого не хватает».
Дальше мы начинаем обсуждать более близкие вещи. Например, подруга, на которую она все время злится, с которой они постоянно страшно ругаются. Подруга раздражает ее до невозможности, потому что, по ее словам, та ее унижает, оскорбляет и делает много нехорошего. Я спрашиваю: можешь сказать, что у нее есть такого, чему ты завидуешь? Она опять откидывается и начинает перечислять, что у подруги есть «плохое и ужасное», и как она «не должна таким пользоваться», потому что это «так завидно».
Вот это и есть возможность признать зависть: возможность признать, что она нуждается в чем-то таком, что видит у других людей. И тогда, признав зависть, она получает возможность «мирно завидовать» — чтобы, например, изучить это качество, попробовать как-то приложить к себе, придумать способ это получить. Вместо того, чтобы превращать зависть в панические атаки. И действительно, когда она это делает, у нее тут же проходят мокрые руки, ощущение «черного ужаса» внутри, трясучка и дрожь, которые ее постоянно одолевают. Она сидит и завидует — и руки сухие, ее не трясет, она вполне нормальная. То есть важно правильно назвать, присвоить и дать себе возможность переживать это так, как оно есть.
Конечно, при этом не один интроект разрушается. Но я ей, по сути, просто заменила один интроект на другой — на интроект, который дает возможности, а не отнимает. В психотерапии я часто так делаю: меняю интроект ограничивающий на интроект, дающий возможности.
Например, «на маму нельзя злиться, маму надо любить» — это довольно жесткий культурный интроект. Я говорю: как же так на маму не злиться? На маму можно не злиться, только если мама живет в Магадане. А если живешь с мамой в одной квартире, на нее приходится злиться каждый день. Но это же не мешает маму любить. Это тоже интроект, только другой — разрешающий и интегрирующий. Потому что «маму нужно любить, на маму нельзя злиться» — это интроект исключающий, «или-или». А я предлагаю интроект «и-и»: и это можно, и это тоже можно. Такой интроект позволяет человеку значительно больше, чем предыдущий.
И это про то, чтобы любить не «маму как идею», а живого человека. Живого человека, который делает разные вещи. Ее можно за что-то любить, за что-то восхищаться, можно любить просто так, а можно периодически злиться. И это можно. Ты не становишься нелюдью, ты остаешься живым человеком, которому доступно и то, и другое. Потому что если ты злишься на маму, ты же не подсыпаешь ей цианистого калия в утренний кофе. А если злость на маму запрещена, то за действия, которые под запретом, можно начать «убивать» окружающих других — не маму, конечно, — за то, что не можешь высказать маме.
Вообще замена интроектов — значительная часть деятельности психотерапевтов. Ограничивающие интроекты мы меняем на гибкие, позволяющие, и тогда клиенту становится легче жить.
Если шире, то это система убеждений. Система убеждений — это система интроектов, которая лежит глубоко внутри и является основой нашей личности. Именно эта система убеждений порождает приписываемые смыслы и порождает чувства. И изменение системы убеждений, то есть смена запрещающих интроектов на разрешающие, исключающих на интегрирующие, меняет приписываемые смыслы и, соответственно, меняет чувства. Это позволяет человеку принимать себя значительно более полно. Потому что значительная часть клиентов приходит со словами: «Я хочу стать другим человеком», «Я хочу измениться, я хочу стать другим человеком». Есть еще запрос, который я люблю больше всего, но фраза там оборвалась.
Дальше возникает вопрос: «Ты все равно ему что-то встраиваешь, какие-то вещи, которые ты больше определяешь, что ему бы желательно». Я отвечаю: это я определяю, но человек приходит ко мне с запросом. Вот приходит, например, эта милая девушка со своими паническими атаками. Природа ее панических атак ей абсолютно неизвестна, она только знает, что они есть. Пока она до меня доехала, она шесть раз останавливалась у обочины, пережидая приступ. Она доехала и хочет, чтобы я что-то с этим сделала. Запрос есть? Есть. Что я могу с этим сделать напрямую? Ничего. Я не могу «взять и сделать что-то» с паническими атаками, пока не пойму, как она их образует.
По моим представлениям, чтобы у человека были панические атаки, у него должна быть определенная структура личности. Я примерно представляю, какой человек должен быть «таким, таким, таким», потому что пока что все мои клиенты с паническими атаками выглядели как «двое из ларца» — практически неотличимы. У женщин с паническими атаками у большей части в анамнезе изнасилование. Не у всех, наверное, но пока что у меня об изнасиловании не говорили четверо. Почему так — отдельный вопрос. Я об этом никогда не спрашиваю. Если сказали — значит сказали, если не сказали — я не спрашиваю. Это про обстоятельства непреодолимой силы.
Сами атаки и фон тоже очень похожи: перфекционизм, очень специфические родители, недостижимый уровень требований и прочее — то есть все то, с чем человеческими силами справиться невозможно. Поэтому, сталкиваясь с паническими атаками, я примерно представляю, с чем буду иметь дело: структуру личности, какую-то личную историю. Но это не означает, что я сразу начинаю «делать» именно это. Сначала я буду слушать, спрашивать, пытаться понять. А уже потом буду с этим что-то делать. И если я обнаружу что-то явно негодящееся, я буду это обсуждать. Если это неподходящий интроект, я заменю его каким-нибудь другим.
Как я это делаю, видно на примере с «на маму нельзя злиться». Я удивляюсь: почему нельзя? Как можно не злиться? На нее можно не злиться, только если она в Магадане. А если она живет с тобой в одной квартире, на нее приходится злиться каждый день. Ты собралась умываться — она пошла в ванную и стоит под душем. Ты опаздываешь на работу — она под душем. Ты ей моргаешь светом, а она кричит: «Прекрати, я уже не могу помыться!» Ты говоришь: «Мне на работу пора!» Она отвечает: «Надо было раньше встать». Можно не злиться в этот момент? Это не просто альтернативная точка зрения, это еще и нормализация реакции: я делаю реакцию нормальной, говорю, что так делают все люди. Это не «очень хорошо» как прием, но это работает: она может злиться на маму и продолжать реагировать, а не запрещать себе реакцию.
Вообще я искренне полагаю, что психотерапевт может делать что угодно. Можно, чтобы все исходило от клиента, а можно, чтобы от клиента исходило только что-нибудь, а что-то исходило и от меня. Я считаю, что могу делать что попало, лишь бы клиенту становилось лучше. Если бы клиенту становилось лучше от моего пения, я бы пела. Я, правда, в это не верю, но в принципе так думаю.
Например, я очень люблю рассказывать истории и рассказываю клиентам огромное количество разных историй. Меня еще никто за это «тапками не кидал». Одна клиентка, правда, говорила: «Короче, Склифосовский, это вы мне сейчас говорите», а потом своими словами излагала мораль моей басни. Значит, это было жизненно необходимо. Это была девушка, которая без таких побуждающих рассказов сама не рассказывала ничего важного. Она могла трындеть, но никогда не рассказывала ничего существенного.
С ней психотерапия выглядела так: она приходит и трындит, трындит, трындит, а я слушаю. Я работала с ней подолгу, не час, а по полтора, потому что минут сорок уходило на трындеж. Я сорок минут слушаю, и потом у меня формируется картинка, о чем она на самом деле рассказывает. Но если ее об этом спросить, она говорит «нет». Тогда, выслушав ее, я начинала рассказывать какую-нибудь свою историю. Историй у меня много: я 25 лет проработала на телефоне доверия, плюс частная практика много лет, лет 15, наверное. Я могу рассказывать истории в неограниченном количестве. И к ее истории у меня всегда находилась какая-нибудь своя — в преобразованном виде. Она слушает, потом говорит: «Короче, Склифосовский, это вы хотите мне сказать?» Я говорю: «Да». И дальше она уже своими словами рассказывает про себя: «То есть вы хотите сказать, что я…?» Я отвечаю: «Не знаю». Это она сама все делает. Но для меня это прекрасный способ обходить сопротивление, в консультировании он хорошо работает.
Потому что если я рассказываю маме про неуправляемого ребенка и прямо «наезжаю» на маму, чтобы сказать, что неуправляемость вызывает она сама, она мне это бросит обратно. А если я рассказываю похожую историю про совершенно другого ребенка и его родителей, она готова присоединиться: я же не про нее, я же не ее обвиняю. Я объясняю, как это устроено. То же самое, сказанное про нее, будет звучать как обвинение, а сказанное про других — как объяснение. Поэтому я рассказываю много историй, мне так комфортнее. И когда ты слушаешь и примеряешься к каждой ситуации, уместность того, что называют «авторитарной ролью психотерапевта», выглядит совсем иначе.
Дальше в разговоре всплывает тема «интроектов» и того, что иногда люди называют это «интернетом» как способом защиты. Здесь мысль такая: это не «плохо», это некоторый способ организовывать представление о реальности. Но он может перестать работать. То же самое когда-то возникло в контакте с родителями, и тогда это было полезно. Пока мама била по голове скалкой, на нее нельзя было обижаться и кричать. А сейчас человек вырос, скалкой никто не бьет, и уже можно начать обижаться, начать предъявлять, начать обсуждать то, что раньше было запрещено. И это обсуждается, и ничего плохого в этом нет. Появляется еще один интроект, и мы постоянно эти интроекты перестраиваем.
И дальше звучит важная для меня тема: когда приходит клиент, что происходит в терапии, что дает терапия — это вечный вопрос, и никто до сих пор толком не может сказать, то ли это учение, то ли проживание. Хочется лучше ориентироваться: исходя из этой теории, что я клиенту реально даю или не даю. На это можно ответить: то, что он запрашивает, он и получит. Но это спорный вопрос.
Потому что клиент, не сильно травматизированный клиент, как еще Фрейд писал, приходит в терапию для того, чтобы стать еще более совершенным в своем неврозе. Это правда. Например, клиентка, о которой я говорила, которая не хочет чувствовать: ей больно чувствовать, поэтому она все время пытается себя лишить способности чувствовать, анестезировать. И ко мне она пришла за тем, чтобы я научила ее совершенной анестезии, чтобы она вообще ничего не чувствовала. Это ее запрос, это то, как она видит свою ситуацию. Но это не означает, что я кивну головой и скажу: «Отлично, сейчас сделаем».
Там есть чем работать, но работа не в том, чтобы «сделать анестезию», а в том, чтобы дробить и разбирать: что конкретно она не хочет чувствовать и что она всё-таки чувствует; каким образом она получает те чувства, которые не хочет чувствовать; что у неё внутри такого сложено и как оно устроено, что в любых отношениях она чувствует именно это, только это и ничего другого. То есть на самом деле клиент приходит к нам, как правило, не за тем, о чём он говорит.
За тем, о чём нам говорят напрямую, чаще приходят на консультацию, на одноразовую консультацию. Приходят и говорят: «У меня ребёнок плохо пишет, невозможно его этому научить. Я уже орала, била, наказывала, телефон отняла, компьютер запретила, уроки делает плохо, пишет безобразно». И дальше выясняется, что он делает только это, и его можно «запустить», а мама… и там уже разворачивается история. Но если я знаю «волшебный способ», я могу им с лёгкостью поделиться. Я подробно расскажу, она ещё на бумажке запишет. Я распишу по этапам, что ей делать с ребёнком. Она за этим пришла, я ей это дала, и она ушла делать с благодарностью. Это консультативный запрос: человек получает конкретный инструмент и дальше живёт.
Люди с консультативным запросом приходят часто. Приходит человек и говорит: «На работе сложные отношения с начальником». И тогда мне не нужно разбирать с ним отношения с папой, мамой, бабушкой, дедушкой и школьной учительницей, если он мне ничего такого не приносит. У него есть конкретные проблемы с начальником. Если я понимаю, как эти проблемы могут быть урегулированы, зачем мне возиться с тем, чего он не запрашивает, и настаивать, чтобы он освоил «тонкое искусство» чего-то там? Зачем мне его «садрить» тем, что я предлагаю? Не надо. Если он пришёл подстричься — пожалуйста. Я скажу, как можно обращаться с этим начальником. Он рассказал про начальника, и если я про это знаю, если я знаю, что он может сделать, я ему расскажу. Я не буду его «мурыжить» и не буду требовать развития в нём творческого приспособления, если ему это не нужно. Он пришёл один раз за конкретной вещью, и если эта вещь у меня есть, я могу её дать. Я не думаю, что я унижаю его этим.
Это, кстати, встроенный предохранитель для студентов, которые изучают психологическое консультирование: «не давайте советы». Потому что какой совет может дать студент? Это и есть предохранитель — чтобы студенты не раздавали людям советы. А у меня советы можно спрашивать, потому что есть вещи, ответы на которые я просто знаю. И более того, здесь есть люди, которые тоже знают ответы на конкретные вопросы: кто-то про лечение, кто-то про учение, кто-то про что-нибудь ещё, кто-то про вождение машин. Если к вам пришли с таким вопросом, вам не обязательно требовать от клиента, чтобы он развивался и демонстрировал творческое приспособление. Можно просто ответить.
И тут возникает важный момент про то, как именно говорить клиенту свои наблюдения. Вот пример: приходит клиентка, история невинная, и я сразу понимаю — у неё не страх, а отвращение. И можно же ей об этом сказать. Но иногда терапевту кажется, что важно, чтобы она сама до этого дошла, иначе «не оценит». И тогда терапевт водит её кругами, «устраивает» на три тысячи, а она в итоге говорит: «Ну, поняла». И это разные вещи.
Я же тоже, прежде чем что-то сказать, чувствую, как это звучит. Я не говорю авторитарно. Я говорю: «Слушай, а может быть, это вот это? У меня складывается впечатление, что для меня это похоже на отвращение. Когда ты об этом так говоришь, мне так противно становится, меня аж подташнивать начинает. Слушай, это не про отвращение?» И человек может согласиться и сказать: «Да, ой, правда». А может сказать: «Да ну, какая ерунда, никакое это не отвращение». Тогда я отвечаю: «Ну, значит, не отвращение». Я не буду гоняться за клиентом со своей гипотезой.
Вообще гипотеза психотерапевту нужна затем, чтобы выяснить, правильно ли я понимаю клиента. Чтобы проверить: я правильно понимаю или неправильно. И гипотезу я буду уточнять до посинения. Потому что если клиент обладает зоной контролирования, он может схватить сразу что угодно: всё, что угодно, и на всё сказать «да-да». Но это заметно в конце.
Отдельная боль — обученный гештальт-клиент. Это ужас психотерапевта. Приходит обученный гештальт-клиент и говорит: «У меня серьёзные проблемы с границей». Или ещё что-нибудь такое. И я понимаю, что сейчас мне вынесут весь мозг через ухо чайной ложкой. Потому что то, что он говорит, может быть правдой, но за этим не стоит никакого переживания.
Я хочу обратить внимание: когда нас на гештальте чему-то учат, нам всё время говорят разные слова, и время от времени напоминают про харизму, про целостность. Но по сути нам всё время говорят о целостности переживания. О том, что мы должны работать с целостным переживанием, в котором представлено всё: тело, телесные ощущения, мысли, действия, чувства — всё должно быть представлено. А с чем работает начинающий терапевт с хорошо обученным клиентом? Они работают с номинализациями, с существительными. Пришли, заявили «про границы». Кто эти границы видел? Кто-нибудь видел эти границы? На контурной карте — да, на контурной карте. А границы личности кто-нибудь видел своими глазами? Это нужно чувствовать. И даже чувствовать их невозможно напрямую.
На деле бывает так: люди что-то делают, от чего мне становится нехорошо. И тогда я вспоминаю, что на гештальте меня научили это состояние называть «нарушением моих границ». Но это можно назвать и по-другому. Важно другое: люди что-то мне делают, я в ответ что-то переживаю. И вот когда мы с клиентом обсуждаем это так, там понятно, о чём речь. Что именно эти люди делают. Что именно я переживаю. Что я хотела бы, чтобы они делали. И что я не хочу, чтобы они делали. Что именно в том, что они делают, вызывает во мне такие переживания. Какие мои мечты, представления, фантазии и ожидания заставляют меня так разочаровываться и трагически переживать то, что эти люди делают со мной.
Когда это всё обсуждается вот так, человеческими словами, это можно как-то отрегулировать. С этим можно сделать что-то такое, чтобы можно было жить дальше. А когда вместо этого мы обсуждаем «проблему нарушения границ», это превращается в бесконечное обсуждение проблемы как проблемы, и это может длиться вечно.
И здесь важно понимать, как устроена наша внутренняя речь. Когда мы про себя думаем, если снять миограмму — электрический сигнал с «говорильных» мышц, поставить датчики и снимать сигнал, — то окажется, что когда мы думаем молча, всё равно происходят микросокращения губ, языка, щёк, голосовых связок. Мы когда думаем, мы говорим про себя. Наше мышление речевое, это свёрнутая речь. Эти наши «звучащие» дети, которые сначала говорят громко, потом шёпотом, потом замолкают, — это и мы тоже. Речевое мышление — это свёрнутая речь.
Поэтому все наши мысли — это, в общем, бывшие действия. И не только бывшие действия: это ещё и бывшие зрительные образы, бывшие слуховые образы, что-то такое, что постепенно ложится на дно. А на поверхности остаются только очень свёрнутые вещи, символические. Но за этими символами всё равно есть предыстория. И вся эта предыстория всё равно с нами, она внутри, она не утрачивается. Поэтому если у нас есть какой-то убийственный стереотип, хорошо бы добыть его на поверхность, развернуть и разрушить.

