Как у вас уложилась вчерашняя лекция? Всем здравствуйте. Остались ли у вас какие-то вопросы по ней? Был вопрос про Т-группы. Т-группа — это не терапевтическая группа. Терапевтические группы могут быть в рамках любых направлений и школ терапии: экзистенциальные группы, гештальт-группы, аналитические терапевтические группы. А Т-группа — это специфическое направление. Не знаю, существуют ли они сейчас в прежнем виде, но в фокусе внимания там находятся взаимодействия участников и в основном групповая динамика. Появились они довольно спонтанно, когда Левин проводил какой-то семинар по обсуждению проекта, совершенно не относящегося к психотерапии. И вдруг было обнаружено, что обсуждение продолжается еще и в кулуарах. Тогда он стал приглашать людей в небольшие группы, где они продолжали обсуждать этот проект. Это и подтолкнуло его к исследованию механизмов, которые складывались между этими людьми. Так появились Т-группы. Они не терапевтические, они скорее дискуссионные, может быть, ближе к тренинговым.
Был еще вопрос про валентность. Идея валентности в психологии принадлежит Курту Левину и относится исключительно к теории поля. Я думал, о чем сегодня читать лекцию, и, похоже, попробую плавно продолжить разговор о теории поля, рассказав о том, какие следствия для гештальттерапии она имеет. Там я подробнее остановлюсь и на валентности. Разумеется, с некоторыми дополнениями. Я не уверен, что Курт Левин со мной бы согласился. Честно говоря, почти уверен, что не согласился бы по большинству пунктов. Но мне кажется, что адаптированная для гештальттерапии теория поля приобретает немного другой вид, и об этом я сегодня попробую рассказать.
Еще был очень важный вопрос: есть ли потребность в здоровье, есть ли какой-то внутренний образ здоровья, и какими механизмами в гештальттерапии можно оптимизировать именно это движение к здоровью, а не к болезни. Я не думаю, что вообще потребности существуют как нечто, что лежит внутри человека, будто человек — это мешок, в котором можно покопаться и найти там потребность в здоровье. Мне кажется, я об этом вчера говорил. Потребности есть только здесь и сейчас. И важно понимать, что потребность — это не то, что человек декларирует. Все могут говорить, что для них самое главное — здоровье. Но потребность — это то, к чему ты тянешься, то, что ты делаешь, то, в чем есть движение. Тем не менее, если отвечать прямо, то да, конечно, можно сказать, что какая-то базовая потребность в здоровье у человека есть. Просто важно понимать, что мы имеем в виду, когда говорим о потребности.
Еще вопросы? Все ли ассимилировалось? Была ли понятна вчерашняя лекция? Может быть, она вас возмущала? Давайте сегодня попробую возмутить сильнее. Мы не можем сделать из этой группы динамическую группу, но ваши вопросы вполне могут быть едкими, критикующими, каверзными. Ничего страшного. И, пожалуй, прежде чем двигаться дальше, я скажу пару слов о симптоме. Потому что, так или иначе, почти все клиенты приходят с очень схожими запросами. Особенно если это настоящие клиенты «с улицы», не отягощенные вирусом психотерапевтического образования. Потому что вторые — страшные люди: они приходят и уже много знают про то, что с ними происходит и почему, а это значительно осложняет терапию.
Вообще вопрос «почему?» очень важен. Почему каждый ответ на вопрос «почему» отдаляет нас от цели терапии, если целью является переживание? А следовательно, отдаляет нас и от повышения качества жизни, витальности и, что самое важное, от изменения. Хотя сама склонность задавать вопрос «почему?» совершенно естественна. Как только случается какое-то событие, особенно если мы сталкиваемся с феноменом, с которым раньше не сталкивались, у человека, по крайней мере в западной культуре, автоматически проявляется тенденция это событие объяснить. По крайней мере, так говорит теория каузальной атрибуции: любому событию мы тут же приписываем причину и объясняем его. Каузальная — от слова «причина», атрибуция — приписывание. Мы приписываем причину либо внешнему, либо внутреннему фактору. И тут же включается старый русский интеллигентский вопрос: кто виноват?
У вас что-то заболело, и вы тут же, особенно если у вас уже тяжелый психологический анамнез, например вы окончили психфак, учитесь на психфаке или недавно попали в программу, которая называется гештальттерапией, а на самом деле является аналитической программой, начинаете искать, в чем причина того, что у меня сейчас болит голова. И поверьте, если вы поставили себе этот вопрос, ответ будет найден всегда. Мы так устроены. Как только появляется вопрос, на него тут же находится ответ. Это происходит автоматически. Только тогда человек расслабляется и говорит: «А, это потому что…» — и дальше что-нибудь вроде: мама в детстве не любила, надолго оставляла одного, родители не признавали, рано отдали в детский садик, и так далее. Любые события, которые объясняют, почему моя жизнь сегодня не удалась. Но подобные ответы, как правило, уводят человека прочь от изменений.
Что же тогда работает? С 1970 года, когда Арнольд Бейсер попытался приложить, как мне кажется, некоторые даосские идеи к психотерапии, появилась парадоксальная теория изменений. Знакома ли она вам? В упрощенном виде она гласит следующее: мы изменяемся не тогда, когда стараемся измениться, стать другим человеком. Это как раз самый бесполезный проект. А в тот момент, когда перестаем стараться это делать и просто возвращаемся к себе. Другими словами, когда констатируем только актуальную ситуацию. На самом деле суть терапии — только в констатации того, что есть.
Это одна из самых пагубных ловушек, с которыми сталкиваются начинающие терапевты. Они садятся работать с клиентом, сталкиваются с какой-то трудной ситуацией, и у них в висках начинает звучать вопрос: «Что мне сейчас делать?» А это уже уводит не туда. Потому что клиент, конечно, хочет, чтобы не болело. Все хотят, чтобы не болело. И в этом смысле, если возвращаться к вопросу о здоровье, конечно, можно сказать, что у человека есть базовая потребность в здоровье. Но способ удовлетворения этой потребности принципиален.
Что такое здоровье, как мне кажется? Здоровье — это когда мы стараемся любые наши потребности удовлетворить как можно более прямым образом. Если в вашем сердце любовь к ближнему, вы говорите: «Я тебя люблю». Если нежность — вы ее выражаете. Можно сказать: «Милый, я рад тебя видеть». Можно погладить. Если вам чего-то слишком много, можно сказать: «Спасибо, мне достаточно». Если потребность удовлетворяется прямым, наиболее коротким и наиболее комфортным для человека способом, это и есть здоровье.
А что тогда такое болезнь, если она существует? Наверное, существует. Но, помня предыдущие тезисы, важно понимать: потребность все равно будет удовлетворена. Симптом, а совокупность симптомов уже создает синдром, нозологию, — это лишь способ удовлетворить какую-то потребность. Любой симптом — это непрямой способ удовлетворения какой-то важной, актуальной в настоящий момент потребности. Любой симптом, какой бы он ни был: начиная от головной боли и заканчивая разводом. В этом смысле я не сторонник поиска болезни как сущности. Симптом для меня — это то, на что жалуется клиент.
Клиент может жить так, что мы, глядя на его жизнь, хватаемся за голову. Но это наша голова и наши руки, и хвататься мы можем сколько угодно. Большинство людей, живущих, на наш высокомерный взгляд, ужасно, вполне счастливы. И слава богу, что они никогда не осознали, что якобы несчастны. Если человек не осознал, что он несчастлив, то действует что-то вроде презумпции счастья. Если это не мешает жить ему и не разрушает жизнь окружающих, то, может быть, и не нужно ничего менять.
Хотя довольно часто на терапию приводят так называемых идентифицированных пациентов. То есть человека, который сам является симптомом чего-то большего, например семейной системы. Если у мужа с женой отношения не налаживаются, то ребенок в шизофрении очень годится для того, чтобы представить его как симптом. Тогда не нужно задумываться о собственных отношениях. Или ребенок-инвалид тоже очень хорошо выполняет эту функцию. В этот момент муж и жена по-прежнему могут друг друга ненавидеть, не переваривать, контакта между ними нет, но зато семья как будто сохраняется.
И в этом смысле так опасен для семейной системы кризис, который называется синдромом пустого гнезда. Жили себе папа и мама, а жить-то друг с другом, по сути, не о чем, в отношениях пустота. И эту пустоту кто-то занимает. Очень годится ребенок. Я вчера ссылался на компульсивную невротическую тенденцию к рождению: если нарожать много детей и успеть умереть раньше, чем последний уйдет из семьи, то как-то и хорошо. Но бывает не так. Бывает, что супруги дожили до сорока пяти или пятидесяти, а ребенку уже восемнадцать, он вышел замуж или женился и улетел. И тогда кризис страшнейший, потому что им разговаривать не о чем.
Поэтому само наличие ребенка еще не гарантирует избавления от напряжения и от осознавания этого напряжения в семье. И тогда вполне можно ребенка чем-нибудь заболеть. Это очень хорошо помогает. Причем чем серьезнее конфликт, тем более серьезное заболевание может понадобиться. Иногда достаточно трудного поведения, острого пубертата. А иногда нужно что-то посерьезнее: сломанная нога, психическое заболевание ребенка, суицидальное поведение. То есть любой симптом, индивидуальный или системный, является способом реализации какой-то важной потребности — человека или системы. Просто способ этот кривой. И если человек от этого страдает, только тогда он приходит к нам. Это важно понимать.
Психотерапия в этом смысле возможна только по запросу. Только в том месте, где у человека болит. Если приходит мама и говорит: «Почините мне ребенка» — или «Почините мужа», — то довольно часто понятно, что в терапии нуждается сама мама. Одна такая женщина, например, отправила на терапию своего ребенка сорока восьми лет, который по совместительству был ей мужем. И этот уже немолодой человек, проходя терапию, вдруг начал осознавать, что ему многое не нравится в отношениях. Оказалось, что очень многое. Что его жена — довольно властная женщина. И, конечно, степень его свободы начала увеличиваться.
Это, кстати, одна из проблем терапевтических групп и гештальт-программ: отношения участников с близкими зачастую портятся в первые годы, а иногда и в первый месяц терапии. Почему? Потому что мы привыкли жить, опираясь на хронические паттерны. О них мы сегодня еще будем говорить. В гештальттерапии Фриц Перлз называет это хроническими ситуациями низкой интенсивности. Мы привыкаем реагировать друг на друга определенным образом. Например, приходим домой: «Привет». — «Привет». И каждый занимается своими делами. Если нужно заняться сексом, а не хочется, можно устроить скандал — и тогда супружеская обязанность автоматически снимается. Или может заболеть голова: «Милый, у меня болит голова».
А теперь представьте, что один из супругов, или друзей, или, например, сын по отношению к матери, меняет поведение. Я вспоминаю один очень яркий случай. Молодая женщина тридцати двух лет пришла на терапию и очень жаловалась на сложные отношения с матерью. Отношения были ужасные: едва ли не волосы друг другу выдирали при встрече. Благо на тот момент эта женщина собиралась уезжать за границу — выходить замуж и уезжать жить. Но все же пришла на терапию, чтобы разобраться с отношениями с мамой.
И по ходу терапии она начала осознавать, что по отношению к матери у нее есть не только ненависть, к которой она привыкла, не только злость, но еще и нежность, любовь, благодарность — что оказалось самым страшным. Параллельно, поскольку уезжать нужно было скоро, она решила взять от терапии побольше и пришла еще и на группу. На группе она попросилась на сессию. Мы снова говорили об отношениях с матерью. Она плакала и говорила: «Я никак не могу сказать ей, что люблю ее». Я спросил: «А твоя мама имеет право это знать?» Она сказала: «Конечно, имеет». Я сказал: «Давай ей позвоним».
Я взял телефон, набрал номер матери и дал ей трубку. Она держала ее дрожащими руками. Дальше была просто чудовищная сцена. Мать подняла трубку. Девушка сказала: «Мама», — и очень ясным, очень трогательным голосом, так что полгруппы плакало, сказала: «Я очень хотела тебе сказать: я тебя очень люблю». И буквально через две секунды телефон выпал у нее из рук. Оказалось, что мама на том конце провода, не будучи готовой к такой потрясающей агрессии со стороны дочери, не нашла ничего лучше, как закричать. Потому что если бы дочь сказала привычное: «Ты мне всю жизнь испортила», — мама бы знала, как к этому относиться. А когда дочь говорит о любви и благодарности, это разрушает привычный паттерн, и система не знает, что с этим делать.
Психотерапия появилась на основе представления о том, что что-то содержится внутри. Психическое образование, психические свойства, психические познавательные процессы — все то, из чего как будто построен человек. То есть там есть что-то внутри. И тогда психотерапевт — это эксперт по клиенту. Вот Андрей приходит ко мне и говорит: «У меня внутри хреново». «Хреново» — хороший термин. И мы начинаем говорить, немножко выяснять, чем именно хреново. Например, Андрей собирается разводиться с женой. Жена есть? Есть. Не собираемся? Не собираемся, слава богу, это важно. Но хреново.
И я думаю, что внутри Андрея есть какие-то конфликты. Есть нечто, что заставляет его таким образом реагировать, отыгрывать эти конфликты вовне. Так формируется синдром. Если я помогу осознать, в чем причина или в чем суть процесса этого конфликта внутри Андрея, ему станет чуть-чуть легче. В зависимости от школы, которой я придерживаюсь. Если это анализ, я скорее буду интерпретировать вытесненные конфликты, репрезентации, защиты, сопротивление, перенос. Если это когнитивная терапия, я скорее буду конфронтировать иррациональные суждения. Если это экзистенциальная терапия, я скорее буду помогать Андрею выращивать осознавание подлинности выбора в его жизни, его пути. Но так или иначе проблема внутри Андрея, а я как-то эксперт в Андрея. В этом суть индивидуализма психотерапии.
Психотерапия появилась именно на этой основе. В основе этих психотерапий лежит принцип психического детерминизма. У любого психического явления, как и, например, симптома, есть причина. Всегда. Если мы осознаем эту причину и, в зависимости от направления психотерапии, обработаем ее — либо только осознаем, как, например, в варианте множественных инсайтов психоанализа, либо конфронтируем идеи, которые лежат в основе, либо поможем восстановить способность обращаться с этим конфликтом более адекватно, — то человеку станет легче. Но так или иначе проблема внутри. Это понятно.
Гештальт-терапия появляется в тот момент, когда благодаря теории поля Фриц Перлз и Пол Гудман отказываются от идеи детерминизма. Больше нет причин. Причина может быть только тогда, когда есть настоящее, есть прошлое, и между ними есть связь. Но никакого прошлого нет. Например, вы рассказываете мне сегодня о маме. Или о каком-нибудь аборте, который вы себе делали. Или о злобной учительнице начальных классов, благодаря которой вы сейчас такая нервная и боитесь разводиться. Но на самом деле, во-первых, мы достоверно никогда не узнаем, была ли эта учительница в том виде, в каком вы ее сейчас переживаете.
Есть известная история о том, как по всем Соединенным Штатам в 70-е годы прокатилась целая волна судебных исков от пациентов психоаналитиков, которые вспоминали акты насилия, инцеста со стороны родителей. Были отсужены безумные деньги, родители оплачивали им анализ дальше. А через два-три года пошла волна отзывов исков, потому что на самом деле все основания для этих исков имели отношение лишь к фантазмам. И вот вопрос: было ли это или нет? Бессмысленно. Потому что не существует никакого прошлого с точки зрения этого принципа. Это идеологический принцип. Я не хочу, чтобы вы сейчас стали думать, что у вас нет прошлого. Живите как живете. Это психотерапевтический принцип. Существует только настоящее. И поэтому никакой причины нет. Поэтому вопрос «почему?» бессмысленен. Его место занимает другой вопрос: «как?» и «зачем?» Зачем это рассказывать? Как это происходит сейчас?
Давайте я попытаюсь в двух словах представить концепцию поля, которая характерна для диалоговой модели гештальт-терапии. Может быть, тогда станет немного понятнее, о чем я говорю. Что же такое поле? Я до этого ни разу про это ничего не говорил, но попробую вам представить какую-то модель того, как мы можем понимать поле.
Существует некоторый конечный, хотя на самом деле принципиально бесконечный, набор элементов, которые составляют нашу реальность. Это квартира, в которой мы живем, наши дети, то, как выглядят их глаза, то, как они говорят, наши преподаватели, то, что мы знаем о мире, читали ли мы учебник по физике. Принципиально этот набор действительно бесконечен. Это какие-то элементы, которые составляют или могли бы составлять реальность. Условно назовем эти точки элементами поля. То есть это то, что вроде бы существует.
В философии, когда спорят люди, которые верят в существование объективной реальности, и те, которые в нее не верят, аргумент обычно такой. Вот если я смотрю в другую сторону, возникает вопрос: существует ли Инна? Я смотрю куда-нибудь на господа или на поле. Существует ли Инна? Даже если я сейчас о ней не думаю, а думаю только о мире, существует ли она вне зависимости от того, осознаю я это или нет? Одни говорят: конечно, существует. Вне зависимости от того, осознаешь ты это или нет, она есть. А другие, и именно эти другие создали теорию поля, говорят о том, что если я сейчас не осознаю Инну, то ее и нет.
Но здесь важно понимать, что мысль, существо, психика питается не Инной, а образами Инны. Инна как таковая не существует. Существуют образы Инны, и они множественны. Но в моей картинке в данный момент есть какой-то один целостный образ. Конечно, этот образ создан из множества разных элементов. Я вижу отдельно глаза, отдельно руки, позу, слышу дыхание. И все это является некоторой совокупностью элементов моей реальности. Если я сейчас не вижу и не думаю, не осознаю этот образ, то это просто некоторый элемент. И вот часть этих элементов в пространстве поля может быть осознана.
Дальше в этом пространстве появляется некто, кто способен осознавать. Назовем его Андрей. Причем осознавание в этом смысле имеет, условно говоря, две формы. Одно осознавание непосредственное, его иногда называют английским словом awareness. Не так важно, как это называется. Важно, что первый тип осознавания является непосредственным. Его суть ближе к русскому глаголу «замечать». Когда я просто что-то замечаю. Например, я смотрю на Инну и вижу ее глаза, улыбку, замечаю, что что-то меняется с ее кожей, меняется дыхание. Очень много элементов из того, что висит в поле, попадает в фокус моего осознавания.
Но одновременно это, как правило, один элемент, одна фигура, которую мы сочиняем. Все остальное — фон. Улыбки Инны не существует самой по себе, она существует только в восприятии. И когда я вижу эту картинку, я говорю: «Инна существует». Так вот, эта совокупность элементов, которые попадают в фокус моего осознавания последовательно или одновременно, организуется так, что что-то становится фигурой, а что-то фоном. Я прямо обращаю внимание на улыбку — это фигура. Фоном являются глаза, мимика, движение мышц, руки, поза, все остальное, потолок, соседи, звуки сзади. То, что я осознаю, превращается из элементов поля в феномен. Знакомое слово — феномен.
И здесь важно понимать, что этот феномен расположен только в едином пространстве. «Я» — это всего лишь абстракция поля. На самом деле есть только поле. И я абстракция, и ты абстракция. Реальность находится только в этом пространстве. Существует только поле. Мы с вами — агенты этого осознавания. И так мы формируем реальность, в которой живем.
Можно спросить: феномен в один момент один или их может быть несколько? Конечно, много. Он становится феноменом для агента осознавания. Для всех остальных это может оставаться просто элементом поля. В этом, собственно, и заключается суть терапии. Одна из задач терапевта состоит в том, что, будучи агентом осознавания, терапевт, вынося в контакт некоторым усилием, которое мы назовем интервенцией, делает из чего-то феномен контакта, и это начинает переформировывать поле, в котором живет человек. Но пока это сложно, давайте не будем туда углубляться.
Фокусом внимания может быть несколько вещей одновременно. Совершенно верно. Но как тогда быть с тем, что только одна потребность сейчас актуальна? Ведь феномен, как кажется, актуализируется какой-то текущей потребностью. Вчера мы говорили о том, что только одна потребность актуальна, остальные уходят в фон. Значит ли это, что и феномен один? Один феномен — это фигура, а все остальные — фон. Но фон тоже состоит из феноменов. Если я смотрю на тебя, это не значит, что в этом смысле больше никто не существует. Есть только два предельных случая. Иногда действительно все поле как будто опустошается, и я замечаю только тебя, выражение твоих глаз. Так зачастую и происходит терапия в период интимного, близкого контакта.
Но на самом деле я могу в этот момент думать и о твоей жене, и о твоей дочери, и о том, что я буду есть сегодня вечером, помнить про вопросы, которые задавала Таня. Все это составляет мою реальность сегодня. Я это все сейчас осознаю. На самом деле в поле нашего осознавания может находиться довольно много феноменов. Но один из них, разумеется, является фигурой, а все остальное — фоном. И помните, что фигура не может существовать без фона, а фон тоже состоит из множества феноменов.
Но, конечно, Андрей не совершенен. Это очень важно понять, потому что дальше мы движемся именно отсюда. В чем несовершенство Андрея? Принципиально здоровый человек — хотя само слово «здоровье» здесь высокомерное и проблематичное — идеально здоровый, ужасно здоровый человек, которого иногда называют буддой, способен осознавать все. Любой элемент поля способен быть помещен в фокус моего сознания. Мне доступно все и каждую секунду, принципиально. Я могу получить доступ ко всему, что есть. Слава богу, мы такими никогда не станем.
У Андрея существует масса ограничений. Что-то он видит в первую очередь и видит всегда, а что-то не видит никогда. По какой-то причине. Например, если Андрей чувствовал в своем сердце обиду и выражал эту обиду своим родителям или старшему брату, но не мог конфронтировать со старшим братом и получал за это как следует, то он предпочтет больше не замечать обиду в сердце. Он прекращает получать к ней доступ в осознавании. Таким образом, некоторые элементы поля обречены так и остаться мертвыми элементами поля. Андрей просто никогда не будет их осознавать.
Точно так же женщины, убежденные, что все мужики козлы, вступая в очередные отношения, увидят только то, что соответствует этой идее. И тогда возникает вопрос: а если терапевт обратит на это внимание? Очень хороший вопрос. В этом как раз и суть терапии. Но чаще всего терапевт тоже будет обречен, если не понимает, как устроено поле. Я всегда замечаю только то, что привык замечать, только то, что способствовало моему выживанию.
Один из важных тезисов психотерапии состоит в том, что каждую секунду нашей жизни мы делаем лучшее из того, что можем. Лучшее из доступного нам. Мне кажется, это очень важная вещь. Если вы поймете эту идею, что каждый действительно делает лучшее из того, что ему доступно, тогда отношение к клиентам радикально меняется. Мы не должны их перевоспитывать, не должны их менять. Они уже совершают то, что умеют, наилучшим доступным им образом. Весь фокус в том, что люди просто не видят чего-то.
И вот здесь мы возвращаемся к валентности. Курт Левин говорит о том, что есть валентность положительная и отрицательная. То есть есть то, что притягивает меня. Другими словами, какой-то из элементов поля все время бьет в глаз Андрея, в ухо, в сердце. А что-то не бьет. У каких-то элементов поля валентность сильная, у каких-то слабая. А какие-то элементы, наоборот, тоже становятся феноменами, но бьют и отталкивают Андрея. Он, например, начинает замечать женщин, но замечает в них только то, что подтверждает его базовую гипотезу: все женщины стервы, всем надо одного — жениться, денег и прочих пакостей.
Мне кажется, что только понятий положительной и отрицательной валентности недостаточно, чтобы описать всю реальность происходящего. Но Курт Левин и не занимался психотерапией, чтобы двинуться в этом месте чуть дальше. И то, что я предлагаю ввести в нашу теорию поля, — это еще одно различение: разделить валентность на принудительную и естественную. Что такое принудительная валентность? Это когда одни и те же феномены все время бомбят наше восприятие. Женщины — и ты будешь замечать что-то определенное. Выражение глаз будешь интерпретировать специфически, какие-то слова, голос — тоже специфическим образом. Эти феномены все время бомбят в одной и той же мере. Я замечаю только то, что хочу замечать. В этом и состоит большая сложность психотерапии, сфокусированной на гипотезе. Как только у вас появляется гипотеза, вы тут же начинаете ее подтверждать, хотите вы того или нет.
В этом смысле теория поля предполагает, что есть только здесь и сейчас. Она не распространяется на реинкарнацию, хотя и не отрицает ее. Мы просто ничего об этом не знаем. Есть только сейчас. Если потом что-то и есть, мы не знаем. Точнее, мы этим не озадачены. Есть только настоящее.
Я привыкаю реагировать определенным образом. Например, не вступать в близкие отношения, потому что близкие отношения опасны. Допустим, папа или мама, как только я говорил о любви, пугались или говорили: «Что за телячьи нежности, мужиком растешь». Или, например, когда я пытался обозначить свои границы, мне отвечали: «У тебя своя комната? Да ты сначала вырасти. Купи свою квартиру — будет у тебя своя комната». И я понимаю, что у меня нет своих границ. И веду себя так, как будто их действительно нет. Или так, как будто любви не должно существовать. Поэтому от чего-то я отказываюсь, а что-то заменяю.
Например, чтобы получить хоть что-то похожее на любовь, я прихожу в школу со звездочкой в тетрадке, с пятеркой, получаю хорошие оценки за четверть, в конце года меня хвалят: «Молодец». Они не говорят: «Мы тебя любим», но я понимаю это как условие любви. На самом деле потребность в признании просто заменяет любовь. Это проблема XX–XXI века, когда любовь и признание смешиваются. Мы пытаемся признанием получить любовь, а это невозможно. И дальше, получая пятерки, я должен учиться еще лучше, должен побеждать на соревнованиях. Когда девочка взяла золото на чемпионате Белоруссии по плаванию, папа сказал: «Молодец, доченька, еще бы три секунды — и побила бы рекорд». А она потом рыдает через пятнадцать лет. Рыдает и рыдает.
Мы привыкаем делать что-то определенным образом. Или, например, человек, переживший насилие, заходит в подъезд. Неважно, месяц назад это было или пятнадцать лет назад. И если сзади за ним заходите вы, он прижимается к стенке. Сердце начинает стучать, он смотрит на вас. Он привык так жить. Так устроено посттравматическое стрессовое расстройство. Мы привыкаем действовать определенным образом. И в той ситуации, в которой жил Андрей, это было лучшее, как он мог к ней приспособиться.
На первых курсах вводят одно важное понятие — творческое приспособление. Помните? Это значит, что мы, учитывая контекст поля, создаем какие-то способы адаптации к нему. А способ адаптации — это способ строить контакт. Потому что контакт — это определенный способ существования с другим, способ понять, чего я от вас хочу. Так я привыкаю действовать, исходя из того контекста, в котором нахожусь.
Дальше жизнь меняется. Я выхожу в другую жизнь, контекст поля меняется. Поле все время меняется, элементы в нем другие. Уже другие люди появляются в моей жизни. Войны уже нет. Уже вокруг нежные женщины, заботливые, варящие борщи, шьющие рубахи, воспитывающие детей, хозяйством занимающиеся, под рукой, под боком. А способ приспособления остается прежним. Это понятно?
Пол Гудман и Перлз говорят о следующем. Когда формируется какой-то контекст поля, к которому я должен приспособиться и который определяет мое выживание, — а таким является раннее детство или, например, острая травматическая ситуация, — я должен к ней приспособиться. Что случилось? Меня избили. Кого-то убили. Выгнали из университета. Случился секс — и неудачно. И я вынужден к этой ситуации приспосабливаться. Я приспосабливаюсь, создавая какой-то специфический способ адаптации. Защищаюсь. Или, например, формирую идею, что все женщины доставляют мне только боль — в случае развода, измены жены или девушки.
Или, как это звучит в посттравматике на войне, человек формирует буквально телесный симптом: сжимается, падает на землю. Рассказываю случай. Когда я первый раз попал в десантную часть после военного училища, первое, что я увидел на День десантника, — это как здоровенный прапорщик или офицер, услышав вертолет, падает на землю. Падает, что-то кричит. Другой офицер подходит к нему, гладит его, потихонечку усаживает. Но в себя тот приходит минут тридцать. Это находится вне зоны его контроля. И это был лучший способ когда-то выжить.
Это, в принципе, Пол Гудман называет острой ситуацией сильной интенсивности. Другими словами, формируется такой контекст, к которому я, чтобы выжить — в самом широком смысле, не только буквально, но и психологически, — создаю уникальный для этой ситуации способ организации контактов с окружающими людьми, с образами, включая и то, что я замечаю сейчас. Что-то я замечаю отчетливо, потому что это способствует моему выживанию, а что-то предпочитаю игнорировать, потому что это не соответствует тому контексту, в котором я есть. И так я создаю специфический способ адаптации к этой ситуации.
Дальше ситуация меняется, а способ адаптации к ней не меняется. Так происходит, например, если ситуация повторялась несколько раз. Каждый раз, когда Андрей говорил родителям: «Это моя комната», они устраивали ему скандал. Или каждый раз, когда он плакал, папа говорил: «Ты не мужик, что ли? Мужики не плачут». И так повторялось много раз. Или случилась однократная ситуация, но чрезвычайная: землетрясение, смерть близкого человека, при которой процесс переживания горя был заблокирован, война. Достаточно одной такой ситуации, чтобы потом, когда жизнь изменилась, способ адаптации остался прежним.
Жизнь изменилась, а способ поведения остался прежним. И не только поведение. Поведенческие схемы, способ контакта, реагирование. И не только реагирование в узком смысле. Я реагирую еще и тем, что вижу и слышу. Все остается прежним. Ситуация давно изменилась, но я вижу и слышу именно это. В самом ярком виде это видно в посттравматике: флешбеки, галлюцинации, кошмары с точностью видеозаписи события. То есть я вижу только то, что должен видеть, чтобы выжить.
Когда контекст меняется, а способ адаптации к нему остается прежним, это называется хронической ситуацией низкой интенсивности. Хотя в самом простом виде можно сказать так: ситуация меняется, а способ адаптации к ней не меняется. На самом деле все гораздо сложнее. На самом деле и ситуация может не поменяться. Понятно почему? Если я верю, что все люди злые и отвергающие меня, то, поверьте, кого бы я ни встретил по жизни, я буду строить контакт с ним тем способом, которым строил его когда-то с человеком, который действительно был жестким, отвергающим и холодным. Я буду каждый раз строить отношения с новым человеком так, что он станет холодным. Контекст поля сформируется специфически.
Почему? Потому что Андрей по-прежнему в лице будет видеть звериный оскал и не будет видеть нежных глаз, которые говорят о любви или нежности. То есть способ адаптации к ситуации создает тиражируемую ситуацию, тем самым формируя реальность, в которой живет человек. И человек действительно живет в этой реальности, не меняя ее. Если вы верите, что все мужики козлы, поверьте, каким бы ни был мужчина, который встретится вам, он действительно будет козлом. Станет козлом.
Одна из комичных ситуаций: он позвонил мне, извиняясь, и сказал, что жена ему больше денег не дает, поэтому он больше приходить не будет. Так окончилась терапия, недавно и вполне успешно начинавшаяся.
Теперь вопрос: у человека есть тиражируемая ситуация, тиражируемое поле. Встречаются два тиражируемых поля. Что происходит? Хороший вопрос. Поле на поле. Происходят всегда разные вещи. Если встречаются два человека, у которых поле фиксировано более ригидно, то есть если встречаются два человека с жесткими способами адаптации, то тот, у кого поле ригиднее, скорее начинает формировать систему под себя. Либо люди расстаются.
Это как в терапии. Встречается терапевт со своим полем, и предполагается, что у терапевта способность осознавать более гибкая — ключевое слово здесь именно «предполагается». И встречается клиент, у которого контекст, поле, способ адаптации организованы более ригидно. Степень этой ригидности может быть разной. Вы сами знаете, что с одними клиентами мы можем работать довольно быстро, и контекст будет меняться, поле, источник адаптации будет меняться. А с некоторыми — месяц, год, два, три, пять.
Так же встречаются два человека в жизни. Если они остаются вместе, они так или иначе приспосабливаются. И в этом смысле, конечно, оба с необходимостью меняются. Например, всем известно, что лучшая терапия — это кризис. Я не буду сейчас об этом говорить дальше, может быть, завтра расскажу, если напомните. Но вообще-то жизнь время от времени создает нам кризис, к которому мы должны довольно долго приспосабливаться. Если рядом со мной оказывается другой человек, например совсем радикальный, я должен либо как-то к нему приспосабливаться, либо расстаться. И если система устаканивается, то она приспосабливается к той ситуации, которая есть. Она становится какой-то третьей.
А если один из супругов или членов системы — муж, мать, ребенок, кто угодно — приходит к вам на индивидуальную терапию, что тогда получается? В чем суть этой терапии? Тогда способность этого человека к трансформации поля становится шире, и это формирует кризис системы. Вы приходите в семью после терапии и начинаете жить как-то по-другому. Система приходит в дисбаланс совершенно. И в этом одна из причин, почему терапия, как правило, длительная: либо вы делаете шаг назад, потому что сохранение семьи важнее, и отказываетесь от изменений, либо продолжаете.
Тогда говорят: да, терапия — это прекрасная песня, но она искусственная. Да, искусственная, специально созданная. Но она создана специально для того, чтобы внести новые способы организации контакта в те отношения, которые перестали устраивать. И когда эта терапия продолжается достаточно долго, человек начинает потихоньку трансформировать способы строить отношения с другими людьми. И, конечно, объем тревоги у людей, не проходящих терапию, но участвующих в этой системе, увеличивается.
Мужья редко радуются тому, что жена ходит на терапию, или что ребенок ходит на терапию. Именно по этой причине психотерапевтические программы или группы часто называют сектами. Иногда прямо в суд подают. Я лично несколько раз, как руководитель института, беседовал в прокуратуре на предмет того, в чем суть нашей работы. В наших странах это еще нужно доказывать. Конечно, людям это не нравится. Кому понравится? Раньше человек приходил домой нормально, бил посуду, секса не хотел. А теперь приходит бодрый, посуду не бьет, все хорошо, секса хочет. Вот это уже вызывает вопросы.
Вот эта хроническая ситуация низкой интенсивности хорошо иллюстрируется одним из экспериментов Перлза: попробовать организовать утро по-другому. Вспомните порядок действий, которые вы делаете утром. Встали, пошли в душ, потом пьете кофе, чистите зубы, одеваетесь — в какой-то последовательности есть двадцать-тридцать действий. Сделайте все по-другому. И посмотрите, что будет происходить с вами. Ломать будет страшно. Попробуйте сначала выпить кофе, потом почистить зубы, потом снова попить кофе, а потом сходить в душ, если вы привыкли жить именно так, как живете. Нельзя так жить — ломает. Но это мелочь. Перлз просто продемонстрировал на маленькой вещи то, как нас ломают гораздо более серьезные вещи, когда мы зависим от любви, от признания, от безопасности. Ломать страшно.
Теперь про осознавание. Есть два слова: awareness и consciousness. Второе ближе к русскому глаголу «понимать». И в этом смысле между ними радикальное отличие. Понимание предполагает уже опосредованное осознавание: я воспринимаю и описываю окружающий мир через призму концепции. Другими словами, когда Андрей замечает в Лене лишь уже упомянутый нами звериный оскал, сюда вмешивается концепция, с которой он живет по жизни и в основе которой лежат гипотезы.
О гипотезах мы еще много будем говорить, потому что это страшный вирус современной психотерапии, как и науки вообще, мне кажется. Экспериментальная парадигма в науке, по крайней мере в психологии, убивает психологию с каждым днем. Несмотря на то что феноменологические влияния существуют уже давно, посмотрите: все диссертации, которые защищают в психологии, и среди них феноменологический метод — одна из ста.
Awareness будет заключаться в том, что вдруг Андрей начинает замечать то, чего раньше не видел: глаза, нежность, какие-то тонкие проявления, и он теряется. То есть это непосредственное осознавание. Оно предполагает, что я еще не знаю, в какую нишу своих представлений о мире это поместить. А consciousness предполагает, что я новый элемент осознаю уже в его связи со всем своим предшествующим опытом. То есть это скорее относится к пониманию. И в процессе понимания, конечно же, снова большое значение имеют атрибуция и поиск причины. То есть это уже опосредованное осознавание.
Когда Робину задали вопрос, в чем разница между awareness и consciousness, он, если мне память не изменяет, приводил пример с котенком. Он говорил: представьте себе два вида осознавания. Первое — опосредованное. Например, я предлагаю Лене бутерброд. И Лена думает: ага, бутерброд. Но ведь я уже ела сегодня. Причем ела недавно, это будет плохо перевариваться. И вообще я вечером после шести не ем. Нет, пожалуй, Игорь, спасибо, я не буду бутерброд. Вот это consciousness.
А дальше он говорит: когда котенку ставят блюдце, он или пьет, или не пьет, но он точно знает. И это называется непосредственное осознавание. Оно ничем не опосредуется. Никакого рода ментальной мастурбацией оно не опосредуется. Я просто точно знаю, что это так. А что он при этом думает — мы не знаем. Мы не знаем, думает ли котенок: я недавно пил молоко, и вообще что-то не хочется, или, наоборот, хочется. На самом деле мы правда не знаем, что происходит с котенком, но этот пример ясно демонстрирует по крайней мере различие.
Если убрать исходную посылку о том, что котенок не думает, то в этом и будет суть различия. Я просто знаю, я просто смотрю и вижу Таню. Я непосредственно вижу, как двигается ее лицо или как оно не двигается. Это непосредственное осознавание. Я еще не знаю, как это связано, с чем это связано и почему. Я просто это знаю, я это вижу. Это феномен. И это составляющая моей реальности, ничем не опосредованная. А когда я говорю: «ухмыляется», — это уже consciousness.

