Гештальттерапия депрессий Часть 2 из 5
О чём лекция
Лекция предлагает технику выражения подавленных стыда и гнева на искусственном языке: важны спонтанность, внутренний смысл высказывания и отказ от юмора или заранее подготовленного текста, отдаляющих от переживания. Описаны признаки маскированной депрессии, отличающие ее от истерии: сдержанность, трудность описания эмоций, самоподавление, нарушения сна, аппетита, либидо и работоспособности; в терапии необходимо восстановить уверенность, цели и навыки самоутверждения. Депрессия рассматривается и как реакция на утрату после измены, тяжелой болезни или операции; при смертельном заболевании важно открыто обсуждать смерть, осмыслять жизнь и находить цели. ПТСР представлен как незавершенное переживание травмы с интрузиями, избеганием, нарушениями сна, агрессией и соматизацией; вторичные выгоды могут осложнять лечение.
Текст лекции
О тексте и транскрипции
Текст обработан с помощью ИИ: возможны неточности, упущения и обобщения. Он предназначен для знакомства с содержанием и не заменяет оригинальную запись. Исходная транскрипция.
Можно работать с разными, не самыми добрыми чувствами. Я предлагаю поэкспериментировать с депрессогенными эпизодами прошлого, которые вызывают подавляемый стыд или давно сдерживаемую злость на кого-то, связанного с истоком этих кризисов.
Эта техника называется волотекотерапией. Это своеобразная терапия, построенная на создании искусственного языка, искусственной речи. В тех же тройках вы просите партнера на время стать человеком, которому адресованы материнская злость, крайний гнев, не высказанный когда-то, или исповедь в чем-то очень постыдном, что до сих пор вас мучает.
Этому человеку вы рассказываете свою гневную историю или говорите о чем-то стыдном с чувством, с выражением, но на языке, которого не существует в природе. При этом вы не травмируете партнера: вы должны сохранять внутренний смысл, вкладывать содержание в каждое слово и каждую фразу, однако сам язык не должен быть похож ни на один европейский, славянский или другой известный вам язык.
У меня в одной группе девушка говорила на иврите: она жила в Израиле и училась здесь, а языка в группе никто не знал. Кто-то говорил еще на каком-то специфическом языке, кажется, лесковском. Но лучше создать некоторый новояз, как когда-то учил Олег Уорлов: такой эксперимент злой мысли, когда думаем одно, а говорим другое. Важно, чтобы содержание все же было выражено в этих словах и вы сказали все, что хотите.
Ваш визави должен быть терпеливым и выдерживать это обращение. После этого попробуйте высказаться человеку по-русски, уже переживая последствия сказанного. Ответить вы опять можете на любом языке. Затем партнеры меняются. Эксперимент короткий: по пять-семь минут в каждую сторону. Никто от этого не пострадает, хотя определенный эмоциональный заряд, конечно, появится.
Можно таким образом говорить о чем-то очень постыдном или очень гневном. Не обязательно рассказывать прямо и откровенно: суть в том, чтобы наконец выразить то, что когда-то не было выражено. Проблема формируется и существует в текстовой форме на русском языке, но ее эмоциональный и телесный компонент существует независимо от языка. Поэтому предъявлять ее можно на любом языке.
У меня вообще есть гипотеза, что с клиентами можно работать даже молча, вовсе не разговаривая, и, возможно, иногда это было бы предпочтительнее. Но это между нами.
Юмор оттягивает энергию от переживания, снимает остроту и напряжение, и энергии для самого выражения не остается. Тогда слова становятся текстом про чувства, а не самим чувством. Можно представить человека, на которого направлена злость, и что-то сказать ему, но простая диффузная разрядка, простое отреагирование, имеет лишь ситуативную ценность: оно снимает напряжение, но не обладает терапевтической ценностью.
То, что Фринт называл в анализе побочным эффектом эксенкаут, — простое выведение напряжения, отреагирование. Если же написать юмористический текст и предъявить его драматизированно, в ролях, это могло бы иметь ценность. Но простое обесценивание и обсмеивание ситуации даст лишь минутное облегчение. Структура проблемы, ее связующее ядро, останется прежней.
Если вы заранее продумываете, что будете говорить, вы уже отделяете переживание от его выражения, диссоциируете его и прерываете с ним контакт. На границе контакта тогда появляется не чувство, а текст про чувство. Инструкция состоит в том, чтобы на этом искусственном языке буквально послать чувство, спонтанно и гневно предъявить переживание, в том числе связанное со стыдом, — одно из самых трудновыразимых и дискомфортных чувств.
Маскированную депрессию ставят практически так же, как истерию: путем исключения всего остального. Человек обойдет всех врачей, сделает все обследования и операции, которые только возможно, пройдет зонды, сканирования, энцефалограммы, рентген, перепробует лекарства. Соматические врачи поликлиники будут проклинать такого пациента или пациентку, откажутся давать больничный, а он будет ходить к главному врачу и претендовать на инвалидность. И только тогда, когда исключено все остальное, можно поставить диагноз.
Самое сложное — провести дифференциальную диагностику истерии и маскированной депрессии. И там и там симптоматика обрастает множеством слоев вторичной выгоды. Депрессию можно опознать по когнитивным нарушениям, касающимся себя, мира и способа взаимодействия с ним, а также по выраженному самоподавлению.
При маскированной депрессии не будет демонстративности и театральности. Перед вами будет сидеть внешне довольно нормальный человек, скорее излишне сдержанный и немногословный. В отличие от больного истерией, он почти не сможет сказать ничего о своих эмоциях: будет внутренний блок. Он может не отличать депрессию от страха, тоску от тревоги, а иногда даже не ощущать минимального возбуждения. Он скажет: «Мне плохо, мне дурно», — но на вопрос, как именно плохо, ответит: «Не знаю. Вот здесь». Слов для описания состояния у него будет очень мало.
Вы можете почувствовать по отношению к нему много раздражения и злости. Это именно та эмоция, которую клиент сильно вытесняет в себе. Самое сложное — не выгнать его вон со злости, потому что он может быть очень занудливым и стереотипным в повторении своей жалобы. Нужно искать аффективные эпизоды и дисфункции.
От истерии такого человека будет отличать отсутствие демонстративности и театральности в страдании. Он будет тусклым, ничего не станет провоцировать, не будет провокативно расстраиваться. Нужно искать колебания настроения, дистимию, ориентироваться на косвенные данные: нарушения сна, либидо, аппетита, работоспособности, сезонность. Так можно выявить фазность.
Маскированная депрессия чаще всего эндогенная, реже — психогенная, но тогда она обычно очень долго тянется. Если это психогенная депрессия, она нередко оказывается следствием работоголизма — синдрома топ-менеджеров, или, как я это называю, киборг-синдрома. Перед вами будет сидеть такой киборг.
Важно выяснить его эмоциональный дискурс: как он называет свое состояние, чем оно для него пахнет, как отзывается в душе, как он собирается обходиться с диагнозом. Далее нужно понять, в чем он по-настоящему нуждается сейчас, где он ощущает себя в мире по сравнению с прежней картой мира и что для него изменилось.
Главный вопрос для него — вопрос способности и возможности. Он не уверен, сможет ли работать по-прежнему, работать по специальности, не сорвется ли снова в приступ. После таких фаз приходится восстанавливать уверенность человека в себе. Он себе не верит, себе не доверяет; прежний образ Я не разрушен окончательно, но сильно поврежден. И вопрос о том, сможет ли он дальше функционировать, становится для него очень сложным.
Только после проработки этих принципиально важных, депрессогенных для него вопросов можно приступать к работе с собственно депрессивным пластом: как он сейчас смотрит на мир, какие видит перспективы. Самое важное — помочь ему обрести цели, хотя бы ближайшую перспективу, и элементарные поведенческие навыки достижения этих целей. Нужно просто поддержать его, внушить веру в то, что он сможет справиться, потому что субъективно он чувствует себя очень мало дееспособным и мало на что способным.
После выписки из психиатрической больницы, особенно после первого приступа эндогенной депрессии, человек боязливо заново приглядывается к миру. Если приступов было несколько, работать иногда проще. Особенно сложны молодые больные, от двадцати до тридцати лет, только закончившие вуз: приступ часто случается именно в это время. То же относится и к послеродовой депрессии.
Возникает вопрос: «Я теперь сумасшедший или нет?» И трудно честно ответить, манифестация ли это шизофрении, НДП, биполярное или униполярное расстройство. Прогноз дать непросто, и с этой неопределенностью тоже нужно как-то обходиться.
При послеродовой депрессии особенно сложен вопрос об антидепрессантах, если ребенок грудной. Если женщина принимает антидепрессанты, она боится, что будет травить ребенка: молоко может стать горьким, ребенок может отказаться от груди, кричать, отвергать ее. Для нее это дополнительная травма: «Я плохая мать». Большие дозы седативных антидепрессантов могут седатировать ребенка: он будет плохо сосать, недоедать, просто засыпать у груди.
Но если антидепрессанты не давать, а депрессия действительно эндогенная, существует риск суицида, в том числе расширенного. В депрессивном, например котаровском, бреду человек может решить, что сначала нужно убить ребенка, «чтобы не мучился», а затем покончить с собой. Это чрезвычайно сложная клиническая ситуация.
После выхода из эндогенной депрессии нужно помнить, что человек будет склонен к большей астении и астенизации, станет менее трудоспособным. Его необходимо предупредить: не пугайся, это не навсегда, но некоторое время возможны повышенная утомляемость, фармакологические и собственно депрессивные эффекты, эмоциональная лабильность. Такие люди часто становятся очень обидчивыми.
Конфликтность у них есть, но они ее сдерживают. Первый признак выздоровления — когда больной позволяет себе порефлексировать с вами в психотерапии, позлиться на вас, поворчать, высказать недовольство. Дальше стратегия состоит в том, чтобы помочь ему предъявлять агрессивность на границе контакта и вырабатывать навыки ассертивного, самоутверждающего поведения, способность говорить «нет».
У больных реактивными психогенными депрессиями почти всегда присутствует компонент созависимости. Больные эндогенными депрессиями также включаются в созависимые отношения со здоровыми членами семьи. У них часто есть навыки выученной беспомощности, жертвенного, виктимного поведения, стремление переложить ответственность. Они постараются сыграть с вами в эту игру. Если вы начнете все за них решать, давать жизненные советы и учить жить, вы попали.
Человек, переживающий депрессию из-за измены, пытается доказать психотерапевту: «Но я же лучше». Хотя объективно выбор был сделан не в его пользу. Он оказывается хуже в сравнении с другим человеком и не выносит этого сравнения. Он не признает факт, что проиграл среди двух альтернативных людей и утратил прежний статус высокозначимого лица, высокоценимого объекта в иерархии ценностей другого человека.
В этой депрессии очень много гнева: «Как ты посмел сделать выбор не в мою пользу?» Отношение к партнеру становится отношением к объекту, к собачке на поводке: «Как ты посмел сорваться с поводка?» При этом не допускается мысль, что изменивший партнер — живой человек со своими потребностями, мировоззрением, взглядами, чувствами, даже инстинктами, имеющий право выбирать, как выйти из неудовлетворяющих его отношений.
Он сделал этот выбор, и прав он или не прав, отвечать за него все равно ему. Это его ответственность. Экзистенциальная ответственность обратившегося к нам пациента состоит в том, как ему обойтись с ситуацией, где он оказался не лучшим из сравниваемых конкурентов, был отвергнут, и что это для него означает, с какими переживаниями ассоциируется.
Задача здесь та же: актуализировать наиболее энергизированные, заблокированные и подавленные чувства, проживать которые человек себе запрещает. Но сделать это невозможно, пока мы не подведем его к простому признанию реально существующего положения вещей: он утратил прежний статус единственного высокоценимого человека. Дальше идет работа как с обычной депрессией — с утратой семейного статуса, значимости в глазах другого человека и с тем, как он переживает эту тяжелую нарциссическую травму отвержения.
Отвержение всегда является нарциссической травмой, то есть травмой прежнего образа Я. От этого образа как будто откалывается кусок.
Если ко мне обращаются с семейными проблемами, я обычно говорю: приходите вдвоем, а еще лучше — со всеми детьми. Иногда я провожу семейные приемы. Они длятся два-три часа, и длительность заранее оговаривается. Это хорошая работа: за одну сессию иногда приходится практически все решить.
Но для этого нужно быть в состоянии удерживать напряжение системы. Два-три часа вы проводите в очень высокоэнергизированной, внутренне конфликтной группе, пытаетесь наводить в ней порядок и при этом поднимать напряжение, не давая ему угаснуть. Задача терапевта — разогреть их, чтобы они наконец начали открыто прояснять отношения, но не дать этому перейти в базовую драку и не позволить никому отсидеться в стороне. Это множество сложных задач.
Об этом можно почитать у Карла Вильфекера, в книге «Полночные размышления семейного терапевта» или «Запредельные психики». Он называет свой подход феноменологически обоснованным, основанным на наличественном опыте, феноменологически-символическим, но практически работает в режиме семейной гештальтерапии. Семейная гештальтерапия — отдельная тема. Я в прошлом году проводил пятидневный семинар, где говорил об этом. Такая работа на порядок сложнее работы с депрессией, потому что приходится одновременно работать с депрессией, ПТСР, зависимостью и созависимостью: все идет сразу.
Депрессия у тяжелобольных тоже связана с утратой — прежде всего с непрожитой утратой части себя, будущего, перспективных целей. Чем моложе больной, тем больше вероятность депрессии. У детей ее обычно не бывает, но начиная с подросткового возраста человек уже понимает, что происходит. Подростки по-разному диссимулируют и маскируют это, а для взрослого человека заболевание становится серьезным ударом.
Все зависит от того, прооперировано заболевание и есть ли перспективы. Это две разные категории больных. У послеоперационных пациентов депрессия складывается из нескольких факторов: непрожитой утраты части физического тела, соответствующих способностей, перспектив и планов. Часто человек становится инвалидом. Вся жизнь делится на период до операции и после нее, и весь способ ее устройства нуждается в радикальном пересмотре. Нужно что-то менять, смиряться, возможно, со сниженной трудоспособностью, инвалидностью, необходимостью ухода.
Например, у моей соседки-подавщицы операция была четырнадцать лет назад. Она до сих пор жива, трудится, одна держит хозяйство: двух коров, трех свиней, множество кур. Сама справляется, и нет у нее ни малейшей депрессии. Она простая сельская женщина. Чем ниже уровень образования, тем ниже вероятность возникновения депрессии: им не до нее, выживать надо, пахать как папе Карло. Тем более если женщина одна, без мужа, а взрослые дети разъехались. Свиньи не кормлены — тут не до депрессии.
Но при тяжелых операциях, например с колостомой на кишечнике, депрессия бывает очень тяжелой. Или при заболеваниях с перспективой злокачественных рецидивов, например при некоторых гематологических болезнях. Главный вопрос психотерапии здесь — как отнестись к страшным темам: к перспективе медленного умирания, смерти. Часто мы оказываемся для человека единственным собеседником, с которым можно открыто это обсуждать.
Если заболевание действительно смертельное и необратимое, главная стратегическая задача — помочь принять этот факт, если человек сам его осознает, как-то оплакать его и при этом постоянно оставаться с ним в контакте. Это очень тяжелая работа: потом буквально разносит, хочется выпить. Важно самому не впасть в депрессию, удержать границу между терапевтической поддержкой и человеческим сочувствием.
Независимо от возраста нужно поддержать человека так, чтобы он смог целиком оценить свою предшествующую жизнь и найти в ней ценное и важное: что успел сделать, прожить, достичь, сказать другим, своим детям. Нужно помочь ему сориентироваться в этой картине и затем найти самые главные, ясные цели и смыслы на оставшийся отрезок жизни. Неизвестно ведь, когда человек умрет: может быть, не завтра, а может быть, и завтра.
У меня была тяжелая полугодовая работа с пожилой еврейкой, умиравшей от миеломной болезни. Пожилые еврейки с онкологическими заболеваниями почему-то часто ко мне попадают. Это мудрые, своеобразные женщины; в их патологии, по-видимому, много родового, наследственного. Первая пациентка, с которой я работал, знала о предстоящей смерти. Когда меня пригласили ее взрослые дети, ей давали три-четыре недели жизни.
Первым делом я обсудил с ней цель нашей работы и то, как она отнесется к возможности умереть в процессе терапии. Затем мы определили, что именно будем делать и зачем ей это нужно. Ее запрос был очень ясный: осмыслить прожитую жизнь, проанализировать ее, разобраться в отношениях с уже покойными родителями, выстроить ясные отношения с двумя взрослыми дочерьми. Был и симптоматический запрос — облегчить боли. У нее были сильные боли в костях, кости ломались, ходить она не могла. Это было неконтролируемое разрастание костного мозга.
На фоне психотерапии она прожила полгода, а не три недели. Я считаю это успешным случаем, хотя это было не главное. Мы много чем занимались: рисовали, обсуждали ее жизнь. Помимо симптоматической помощи я обучал ее релаксации, немного гипнотизировал, успокаивал. Но главным было восстановить весь предшествующий гештальт ее жизни, всю жизненную траекторию, все связи, начиная с детства. Создать целостную картину — и хорошего, и плохого. Тогда в ней начали всплывать недостающие фрагменты, и это, на мой взгляд, было самым ценным.
Если надо, я буду присутствовать. Но в том случае близкие как будто решили за нее. Я понимаю: она уже астенизировалась и не очень ясно соображала, но у меня все равно осталось ощущение, что я чего-то перед ней недовыполнил. А женщина была очень вменяемая.
Мне понравилось, что мы сразу обсудили возможность ее смерти: как она к этому относится, чего ждет от меня. Ей сразу стало легче. Ей нечего было скрывать от меня, а мне — от нее. Мы сделали слово «смерть» легальным в наших отношениях и больше к этой теме специально не возвращались. Именно это позволило работать свободнее и открытее. Тему нужно сразу поднимать, если она болезненна. И главное: я не чувствовал себя перед ней обязанным, не испытывал вины. Более благодарных пациентов, чем тяжелые безнадежные онкобольные, я, пожалуй, не припомню. Парадоксально, но они искренне рады всему.
В основе ПТСР лежат непережитые, невыраженные эмоции страха, ужаса, бессилия и гнева, остановленные в самом начале своего проявления. В момент травмы серьезно дезорганизуются когнитивные процессы: субъект не способен объективно оценивать происходящее, видеть целостную картину, оценить степень риска и угрозы для себя и окружающих. Мысли путаются, распадаются на отдельные фрагменты.
Кроме того, в момент травмы обычно ограничена физическая активность человека: он зажат, сдавлен или ему запрещено двигаться. Например, заложник сидит под дулом автомата: кто шевельнется, того убьют. Или человек видит, как что-то происходит, но не успевает приблизиться и вмешаться. Событие разворачивается настолько быстро, внезапно и бессмысленно, что разрушает привычный ход когнитивных процессов, вызывает сильнейший аффект, который невозможно проявить.
С точки зрения гештальтерапии ПТСР — это классическое незавершенное действие: когнитивно-перцептивное, эмоциональное и физиологически-телесное. Причем оно раздроблено на компоненты. Когнитивная часть часто сильно амнезирована, а аффективную часть клиент стремится забыть как можно быстрее и сильнее, с разной степенью успеха.
В результате субъект хронически и компульсивно воспроизводит незавершенную ситуацию — в психиатрии это называется интрузией. Ситуация начинает просачиваться в действия, мысли, чувства и поступки, особенно в моменты снятия контроля: во сне, при астенизации, алкоголизации, под действием небольших доз алкоголя. Человек начинает рыдать, вспоминать; в спонтанном творчестве возникают мотивы травмы. Куски травматического опыта диффузно входят в повседневную жизнь.
Человек оказывается носителем нескольких мощнейших незавершенных гештальтов, которые бессознательно стремится завершить, чтобы снять невыносимое внутреннее напряжение. Его тянет к кусочкам непрожитой травмы, к определенным поведенческим аспектам и эмоциональным отношениям, потому что ему нужно достроить целостную картину переживания. Он дает гиперреакцию в ситуациях, структурно похожих на травму, или когда воспринимает их извне — например, в кино или в газетах. Компульсивно, то есть навязчиво, повторяет переживания, воспоминания и мысли, связанные с травмой. Стремится делиться ими, как будто ищет ответ. Ему важно быть выслушанным, услышанным и поддержанным.
Это может сформировать так называемый виктимный синдром, синдром жертвы: человек бессознательно ставит себя в структурно сходные ситуации, пытаясь завершить гештальт прошлой травмы, а в результате получает новую. Нескольких моих клиенток насиловали от трех до шести раз. Одна, вспоминая один эпизод, последовательно вспомнила еще шесть, которых прежде не помнила. Она компульсивно, навязчиво входила в роль жертвы.
Для ПТСР характерны навязчивые картины воспоминаний и тяжелые кошмарные сны по содержанию травмы. Характерен гиперконтроль эмоциональных проявлений при невозможности его полностью реализовать: эмоций много, они просятся наружу, но человек вынужден постоянно их контролировать.
Поэтому в остром и подостром периоде ПТСР мы имеем хронически тревожного, боящегося, крайне эмоционально лабильного и нестабильного субъекта. В среднем периоде это будет хронически дисфоричный, конфликтный человек. В нем накоплено много возбуждения, которое рвется наружу, но он пытается его удерживать и не может. Он конфликтует с окружающими, создает вокруг себя невыносимую атмосферу. Люди начинают от него отгораживаться, а он получает подтверждение своего одиночества: мир его не любит, мир агрессивен к нему. Он становится злобно-раздражительным, окружающие отдаляются еще больше, а он трактует это как плохое отношение и продолжает злиться на мир. Получается замкнутый круг.
В отдаленном периоде ПТСР мы получаем клиента с субдепрессией, не с депрессией. Он привыкает постоянно все контролировать. О посттравматическом происхождении состояния часто напоминают сновидения, уже приобретающие символическую форму, и компенсаторные способы снятия напряжения. Такие люди очень часто алкоголизируются или наркотизируются: это способ лечить непролеченную боль. В лучшем случае у них возникают серьезные психосоматические расстройства — от банальных панических атак до язвы желудка и гипертонии. Непроявленная агрессия соматизируется.
Как правило, у такого человека серьезно расстроен сон. Он выстраивает множество стратегий избегания: избегает воспоминаний, разговоров о травме или о войне, где был; избегает проживания связанных с этим чувств. Он гонит от себя переживания, но они естественно возвращаются, потому что это его незавершенное дело. Очень часто такие люди спят только с транквилизаторами и все равно плохо.
Симптомы должны удерживаться не меньше месяца, чтобы можно было ставить диагноз. Об остром ПТСР можно говорить только в первый день после травмы, до первого сновидения. Сновидение выполняет адаптивную, компенсаторную функцию и сразу начинает перерабатывать содержание психотравмы, смягчая ее невыносимость. Вместо этого процесса окружающие могут организовать человеку другое «лечение», сразу дав после травмы транквилизаторы, наркотики или алкоголь. Небольшое количество алкоголя иногда как раз ничего, а вот то, что поднимает уровень возбуждения, как ни странно…
Защитные механизмы создают картину псевдоблагополучия, иллюзию снижения психического напряжения, но не за счет прямого отреагирования и изживания травмы, а за счет каких-то компенсаторных действий. Благодаря этому острое напряжение переходит в хроническое напряжение низкой интенсивности, которое человек постоянно носит с собой.
Плюс ко всему ПТСР в мало-мальски развитом сообществе, где существуют хотя бы какие-то системы социальной помощи, начинает обрастать вторичными выгодами. Чем больше шума вокруг этого и чем больше социальных льгот, тем мощнее вторичные выгоды — и тем больше обиды на общество при их отсутствии. Общеизвестные примеры — чернобыльские пострадавшие, ветераны Афганистана, Чеченской войны, Великой Отечественной войны.
Вообще эта игра описана Берном. В транзактном анализе она называется «деревянная нога». После Второй мировой войны возвращается ветеран, допустим, с деревянной ногой. Каждый вечер он пьет, бесчинствует, буянит, ведет себя неподобающим образом. Приходит полицейский, а он достает удостоверение и говорит: «Я ветеран Второй мировой войны, сэр». Ну что можно взять с человека с деревянной ногой? В этом смысле с него как бы взятки гладки.
В Америке это, конечно, великолепно организовано для ветеранов Вьетнама. Если человек приходит и говорит: «Я участвовал в боевых действиях, с тех пор не сплю, у меня подавленное настроение, вижу кошмары, все время вижу Вьетнам, работать не могу, бросаюсь на всех с кулаками; употребляю drugs и алкоголь — лечите меня», — то для него это вполне рабочая история. Для таких людей характерна либо высокая агрессивность, либо крайняя виктимность, податливая агрессия.
Пару раз полечится в больнице для ветеранов — и, чтобы он отстал от них, ему назначают пенсию, дают инвалидность по ПТСР. Пенсия — сорок тысяч долларов в год, вполне прилично. Это одни из самых сильных препятствий на пути лечения травмы. А если человек попадает под действие какого-то социально поддерживающего законодательства — получает квартиру, льготы, бесплатный проезд, лечение и все остальное, — это труба. Ему очень невыгодно быть здоровым, социально невыгодно выздоравливать.
Тем более если человек не очень успешен в жизни: на что тогда списывать жизненные неудачи? Либо надо срочно как-то догоняться, социально организовывать свою жизнь, либо признавать, что сам что-то делал не так. Социальные вторичные выгоды не заставят выздороветь большинство людей: они будут давать бесконечную симптоматику. Через сто лет будут страдать по всем видам войн, потому что под это тоже можно очень хорошо организовывать социальные вещи.
Например, у нас есть пациенты, связанные с экологическими и химическими угрозами. Все считают, что «железа», зловещая биология — все это везде сразу находят. Здесь важно запугивать, нагнетать тревогу, говорить контролирующим органам, что возникают какие-то токсичные последствия и все это будет продолжаться.
Я думаю, в районе полигона Шиханы сейчас должны быть очень оживленные ветераны, токсикологи, которые нагоняют такую напряженность. Я сам видел человека: бывший майор Советской армии, большую часть времени проводивший на Западе. Он читал лекции по химическому разоружению, по зловещей химической угрозе, по российским запасам химического оружия, по последствиям испытаний на полигоне Шиханы. Сам он был бывшим химическим майором.
Он оформил себе вторую группу инвалидности, отсудил у Министерства обороны четырехкомнатную квартиру — то ли в Куйбышеве, то ли в Перегорове, но, конечно, в центре города. Он очень серьезно этим занимался, присылал на суды адвоката из какой-то международной организации в Женеве, а сам не ходил. В общем, он был очень серьезно настроен и сделал это делом жизни.
Я провел с этим человеком пару вечеров — это совершенно незабываемо. Дело было в начале девяностых, в Москве. Он возвращался после поездок по международным организациям с кипой документов, садился и писал очередной доклад. Организации на это смотрели, снимали материалы, давали ему возможности выступать на эту тему. Он открывал пиво, попивал, вокруг были врачи, которые ему, например, помогали. На этом деле тоже можно существовать: на химии, на экологии и, конечно, на атомной бомбе, если что. Но это действительно те вещи, от которых многим людям нужно лечиться.
Комментарии и предложения
Заметили неточность или хотите поделиться впечатлением? Сообщения публикуются после модерации.
Написать комментарий
Опубликованных комментариев пока нет.