Дмитрий БасовПсихолог, групповой терапевт, гештальт-терапевт

Гештальт-лекторий

Больше 1000 лекций о гештальт-подходе. Также удобный доступ к лекциям через приложение «гештальт-лекторий» в RuStore, а также через телеграм-бота @Gestalt_Lecture_Bot и MAX-бота.

Аудиолекция · №866

Диссоциация: клиническое и философское осмысление

Зимняя школа · Москва · 2022
Слушать лекцию
Скорость:Источник ↗

О чём лекция

Лекция рассматривает диссоциацию и расщепление как способы психики справляться с невыносимым, неразделённым и несимволизированным опытом. Через идеи Фрейда, Кляйн, Винникотта, Лакана и реляционного психоанализа автор связывает ранние отношения с матерью, контейнирование аффекта и развитие способности превращать переживания в слова и символы. При пограничной организации потребность в близости может быть закрыта страхом травмы, а терапия требует не прямого удовлетворения потребности, а выдерживания нападения, разрывов контакта и совместного исследования переживания. Задача терапевта — помогать клиенту создавать символическую дистанцию от захватывающего опыта, сохраняя контакт и возможность осмысления.

Текст лекции

О тексте и транскрипции

Текст обработан с помощью ИИ: возможны неточности, упущения и обобщения. Он предназначен для знакомства с содержанием и не заменяет оригинальную запись. Исходная транскрипция.

Ну что, товарищи, время начинать. Я сначала скажу несколько общих слов, может быть, еще кто-то придет. Сразу предупреждаю: тема требует некоторой преамбулы — почему она интересна и кому может быть полезна.

Я понимаю, что прихожу на гештальтистскую конференцию с темой, которая может показаться не вполне гештальтистской. Но на определенном этапе профессионального развития мы вынуждены интегрировать разные идеи. Сама попытка выйти за пределы одной концепции, где все ясно, и зайти на территорию, где ничего не понятно, мне кажется важной. Этот доклад — практическая демонстрация такой попытки.

Тема очень большая и сложная. Когда мы говорим об устройстве психики, мы попадаем в огромную зону неопределенности. Нет никакой палаты, где под стеклом стоял бы внутренний объект и можно было бы сказать: «Вот так выглядит настоящий внутренний объект, вот так он соотносится с физическим явлением». Этого нет. Разные авторы говорят по-разному, и неопределенность никуда не исчезнет. Но сама попытка что-то понять может быть интересной.

Если у вас будут вопросы, это очень хорошо: тогда получится взаимодействовать интерактивно. Чтобы говорить о таких вещах, как диссоциация, важно, чтобы вы уже начали об этом думать. Как Николай говорил, это вряд ли для вас пустое место. У вас уже есть интерес к теме, какая-то интенция, которая привела вас сюда; вы, наверное, уже пытались что-то про это понять, сталкивались с этим в жизни. Очень легче говорить с аудиторией, которая уже размышляла об этом.

Я сильно опираюсь на коллег, которые до меня читали психоаналитические доклады: Полину Елеву, Федю Кононова. Знаю, что еще выступала Женя Андреева, хотя с Женей у меня не получилось пересечься. Мне кажется, что для гештальтистской концепции и практики очень важно понятие психического, которое вводит психоанализ.

Гештальт-подход не так много внимания уделяет описанию того, что происходит внутри, в структуре психики. Он очень хорошо фокусируется на процессуальном характере отношений, на том, что возникает здесь и сейчас. Но если не впадать в радикальную полевую парадигму и не отрицать наличие внутреннего мира, то придется признать: внутренний мир у нас есть, он имеет определенную структуру, и эта структура рождается благодаря некоторой скрытой логике. Понимание этой логики дает возможность отвечать на сложные вопросы, возникающие в консультации: как это называется и что с этим делать.

Мы можем наблюдать, например, слияние, в котором нет ожидаемой близости, а есть пустота или невозможность вступить в отношения. Или клиент говорит, что в близости у него возникает потребность себя уничтожить. И мы думаем: что здесь важно — позволить себя уничтожить или не позволять? Как в анекдоте: «Любишь ли ты Родину?» — «Люблю». — «А готов умереть?» — «Нет, потому что кто тогда Родину любить будет?» Не всегда понятно, как действовать: уничтожиться вместе с клиентом или выстоять. Чтобы отвечать на такие сложные вопросы, нам нужна теория.

Давайте попробуем к ней прикоснуться. Важно понимать, что гештальт-подход вырос из психоанализа, а психоаналитическая история проходила определенные этапы развития. Психоаналитическая теория постепенно углублялась в психические слои. Фрейд начинал с невротической структуры. После Фрейда появилась Мелани Кляйн, которая стала касаться более глубоких, доэдипальных процессов. Затем появился Винникотт, учившийся у Мелани Кляйн и во многом пересматривавший ее идеи; он пошел еще глубже — к объектным отношениям.

Эта логика важна, потому что на ней затем строится вся история, о которой мы говорим. Гештальт-подход как одна из ветвей развития психоанализа хорошо работает с невротическими расстройствами. Этапы развития психоанализа в известном смысле отражают этапы психического развития, которые проходит наша психика, только психоанализ двигался в обратном направлении: от более поверхностного к более глубокому. Это логично: нужно начинать с того, что относительно понятно, и постепенно углубляться, не оказываясь сразу в месте, где совсем ничего не ясно.

Психика движется от монадических отношений через диаду к триаде. На каждом этапе развития маленькому человеку важно выполнить определенную задачу. Если это в достаточной степени удается, мы получаем условно здорового человека — хотя здоровых людей, конечно, не бывает. Мы все невротически организованы, а невроз предполагает некоторую степень того, что наше знание о самих себе всегда неполно.

Эта идея, как ни странно, воодушевляет. Вчера Константин Павлов, который занимается организационным консультированием, говорил о том, что мы являемся силами, действующими в поле. Мы можем ничего не знать об этих силах, но они все равно на нас влияют. Наша задача — попробовать увидеть, что именно на нас действует и чем мы движимы. Если заменить слово «поле» на «бессознательное», получится примерно то же самое: мы всегда движимы определенными силами, а эти силы вырастают из логики развития.

Я начну несколько парадоксально — с конца, потому что если идти от ранних уровней, мы сразу погрузимся в довольно страшные вещи. У Фрейда логика — это логика эдипализации, о которой говорил Данила и хорошо рассказывала Полина. Если очень коротко, через эдипальный конфликт я получаю возможность внутренне выдерживать отсутствие и справляться с ним через некоторое символическое удовлетворение.

Когда ресурсов психики хватает, я могу сам воспроизводить ранние хорошие отношения. Иногда ресурсов не хватает, и тогда возникает состояние травматизации: переживания ужаса и одиночества застревают, продолжают действовать внутри и что-то с нами делают.

Здесь мы делаем первый шаг к теме диссоциации. Диссоциация и расщепление — это, по большому счету, два термина, описывающие один процесс, просто из разных концептуальных школ. Расщепление — это скорее теория объектных отношений, диссоциация — интерперсональный реляционный психоанализ. Пока я буду говорить о расщеплении, потому что именно через него описывалась эта динамика.

Чтобы выжить и справиться со сложным амбивалентным опытом, ребенку необходимо отделить хорошее состояние от плохого. Здесь появляется защитный механизм расщепления: я оставляю себе хорошее, а с плохим пытаюсь что-то сделать. Например, помещаю его в мать, нападаю на мать через проективную идентификацию, эвакуирую свое плохое в другого человека. Мать перерабатывает это и возвращает мне в виде успокоения, снижения аффекта.

На этой стадии расщепление чрезвычайно важно. Если оно работает плохо, хороший опыт загрязняется плохим, и это становится очень тяжелой историей. В дальнейшем могут возникать, например, амбивалентная или даже дезорганизованная привязанность. Приходит клиент, которому, в общем-то, очень нужны внимание, забота, теплота, нежность, близость. Но как только мы поворачиваемся к нему этой стороной, он понимает, что сейчас начнется что-то страшное: если ко мне относятся хорошо, за этим обязательно последует отвержение или что-то еще.

Получается, что потребность есть, но из-за того, что механизмы расщепления когда-то не сработали достаточно хорошо, она оказывается закрыта патологическим расщеплением. Я настолько далеко убираю ее, что уже не могу реализовать в отношениях. Вокруг этой потребности выстраивается то, что Винникотт потом назвал ложной самостью: она защищает меня от разочарования, но одновременно не позволяет удовлетворять реальные потребности.

Когда мы имеем дело с пограничными клиентами, этот парадокс особенно сложен. Здесь невозможно прямое удовлетворение потребности. На невротическом уровне у человека уже есть опыт хорошего удовлетворения потребности, просто он может быть вытеснен. В терапии, когда мы предлагаем клиенту более теплые отношения, этот опыт может вернуться: вытесненное возвращается, и мы можем поддержать удовлетворение потребности.

В пограничном опыте либо хорошего опыта вообще нет, либо он окружен огромным количеством расщеплений. Поэтому потребность не может быть удовлетворена напрямую. Она удовлетворяется косвенно, через длительные терапевтические отношения, в том числе через нападение клиента. Это связано с динамикой зависти и благодарности, о которой говорил Данила. Если у нас есть что-то, чего нет у клиента, для пограничного клиента мы не становимся хорошим объектом. Сначала мы становимся плохим объектом: у этого гаденыша есть то, что мне необходимо, и поэтому его нужно разрушить. После того как это разрушится, это сможет попасть внутрь меня.

Поэтому история «осознай свою потребность и иди за ней» здесь не работает. На пути осознавания стоят очень мощные силы, которые не позволяют потребность заметить. Если я ее осознаю, мне может стать еще хуже, потому что я попаду в процессуальную травму.

Расщепление на определенном этапе развития необходимо. Если мы отщепили плохой опыт, мать его сконтейнировала, мы почувствовали себя всемогущими, а затем она вернула нам нечто хорошее, то со временем мы можем интегрировать плохой и хороший опыт. Здесь появляется элемент деполяризации. Есть плохой опыт прямо сейчас, есть хороший опыт прямо сейчас, и нужна третья позиция — символ того, что, если мне сейчас плохо, когда-нибудь мне может стать хорошо.

Эта история уже связана с наследием эдипальной стадии развития. Появляется репрезентация хорошего — символ третьей позиции, к которой я могу прийти. Это то, что иногда называют силой Ego, наблюдающим Ego. В терапии мы так или иначе работаем над тем, чтобы у клиента возникала способность психически справляться со сложными переживаниями. Если я знаю, что мне сейчас плохо, это не значит, что все рушится и так будет всегда. Когда-нибудь может стать лучше. Может быть, не сразу, может быть, не так, как я ожидаю, а может быть, и не станет — но и это можно выдержать. Это важная задача, которую нам необходимо прожить.

Я позже еще скажу о диссоциативных процессах, а сейчас сделаю шаг к еще более раннему и страшному уровню. То, о чем мы сейчас говорили, Татьяна Сидорова называет нулевой точкой развития психики. Для Кляйн нулевая точка — это расщепление между хорошим и плохим объектом. У Винникотта есть более ранняя нулевая точка психики — состояние, в котором еще нет объекта.

Когда появляется диада, это означает, что есть мать и ребенок, а ребенок воспринимает мать как отдельное существо. На стадии монады еще нет разделения на «я» и «не-я», но уже есть разделение на внешнее и внутреннее. Ребенок понимает, что внутри него есть какое-то непонятное пространство и снаружи существует другое пространство. Винникотт называл это материнским окружением: здесь еще не материнский объект, а именно материнская среда.

Гротштейн описывает это как состояние фонового объекта, первичной идентификации. Это то, что в принципе позволяет ребенку почувствовать возможность удовлетворения. Здесь мать еще не плохая и не хорошая, а удовлетворяющая; она является тем первичным раем, той средой, которая вообще может дать мне удовлетворение, чтобы я смог пережить этот опыт.

К сожалению, бывают ситуации, когда такой матери как материнского окружения нет. Тогда возникает очень тяжелое психическое состояние. Разные авторы описывают его по-разному: Гантрип — как шизоидные явления, Андре Грин, представитель французской психоаналитической школы, — как работу негатива. У него есть одноименная книга. Если хотите сломать себе мозг, попробуйте ее почитать: я сам читал только отдельные статьи, но даже они довольно зубодробительные.

В такой ситуации психика сама становится каким-то плохим местом. Мы можем включить в себя только то, что назвали. Лакан потом очень много говорил о том, что вне поля языка мы не существуем. Хотя, по сути, об этом говорил еще Платон: сначала появляется идея, потом вещь. Сначала есть слово, какое-то поле, и лишь потом мы принимаем вещь, предмет. Ведь вещь — это сборка каких-то гештальтов. Платон, мне кажется, был первым гештальтистом: он говорил, что гештальт вещи собирается.

Сначала должна появиться какая-то модель, ощущение, уже преобразованное языком. У нас нет ощущений самих по себе. Лакан говорит, что, когда мы что-то чувствуем, родители приходят и это называют. Мы перестаем чувствовать просто то, что чувствуем, и начинаем чувствовать то, что нам сказали. Ощущение оказывается обработано. Тело не существует отдельно от символического измерения, в котором родители предъявляют нам это ощущение. Они говорят: «Так, это у тебя вот это». Условно говоря: «Ты пить хочешь или проголодался?» И потом я могу перепутать жажду с голодом: хочу пить, а ем и думаю, что со мной не так.

Символизация для нас чрезвычайно важна. То, что символизировано, в нас ассоциируется, а то, что не символизировано, диссоциируется. Оно остается на уровне невыраженного опыта: смутных, непонятных ощущений, странного дискомфорта, беспокойства, которому я не могу придать значение.

Для гештальтиста осознавание потребности — достаточно прямой процесс: я осознал и тут же назвал. Я могу сказать: «У меня сжимает в груди. Похоже на печаль». А человек пограничной организации, если говорить очень условно, сталкивается со сложностью символизации: «Я чувствую непонятно что. Это вызывает страдание. Я не знаю, как с этим обходиться, как это называть, поэтому предпочитаю вообще туда не смотреть».

Тогда эта зона инкапсулируется. Любое обращение к диссоциированному опыту, который еще не затронут процессом символизации, вызывает много страдания, потому что в нем повторяется сепарационная травма: ребенок был один и не знал, когда вернется мама. Он кричит, галлюцинаторно пытается себя удовлетворить, но эти галлюцинаторные возможности истощаются — и он понимает, что всё, он не знает, что будет дальше.

Думаю, у каждого из нас есть какой-то опыт брошенности: мы попадаем в такое место собственной психики и понимаем, что на этом всё, время закончилось, дальше ничего не будет. Мама не придет, никогда не придет, надежда истощается. Это очень тяжелое переживание. Наверное, у каждого из нас оно есть, потому что иначе мы не занимались бы такими темами, а занимались бы какими-то нормальными вещами, не требующими постоянных вопросов к себе: кто мы, зачем нам это нужно, не мудак ли я. Обычно такие вопросы не приходят в голову, когда и так всё понятно. А здесь многое остается под вопросом.

Пограничная реакция — это когда слепляется то, что у меня в голове, и другой человек. Я как будто уже всё про вас понял и знаю, зачем вы мне нужны; отдельного объекта здесь нет. Человек может быть в собственном процессе, не сказать «привет», потому что у него что-то происходит, а я моментально наделяю это своим значением. Невротическая стадия, в отличие от пограничной, предполагает, что другой человек действительно другой, отдельный. Если я прошел эту процедуру инициации, я могу это выдерживать.

Ментализация связана с ранними отношениями матери и ребенка. Когда ребенок находится в каком-то непонятном аффекте, он как бы загружает этим аффектом мать. Мать его перерабатывает и возвращает уже в виде символа. У ребенка появляется картотека: «Вот это называется так-то». Одновременно снижается аффект. Мать возвращает переживание в успокаивающей форме: «Ничего страшного, обкакался и обкакался, господи, подумаешь. Всё нормально будет». Аффект снижается, появляется слово.

В следующий раз ребенок может манипулировать уже не аффектом, а словами. У него есть то, что Лакан называет измерением реального: оно все время с ним происходит. Но теперь он может жить не только в хаотическом измерении аффектов, драйвов и сложных процессов, а выстраивать символическую настройку и скорее оперировать словами, чем вещами.

Это очень важный переход. Первичная символизация — это репрезентация вещи. Если мы способны репрезентировать вещь только в ее непосредственном присутствии, мы оказываемся этой вещью схвачены, становимся ее заложниками. Например, персонально зависимые отношения часто устроены именно так: я не могу отойти от другого человека, потому что у меня есть только репрезентация первичного аффекта, а символизировать его я не могу. Если я уйду от человека, значит, потеряю всё, потеряю кусок внутреннего мира. Запускается меланхолический процесс, и нет возможности занять третью позицию.

Мы перестаем манипулировать вещами и начинаем оперировать символами. Грубо говоря, это переход от натурального обмена к деньгам: появляется денежка. Не потому, что деньги — просто символ, а потому, что они символизируют, например, обеспеченность. Мы начинаем манипулировать символами, а вещи остаются сами по себе. Так возникает внутреннее символическое пространство: всё, что с нами происходит, опосредуется уже не непосредственным ощущением, а каким-то символом.

Мы с Машей Михайловной вчера говорили о том, что понятие Id в гештальте, как нам кажется, немного не учитывает этот момент. Я согласен: Id — это не просто то, что Фрейд раньше считал бессознательным, то есть какие-то архаические инстинкты. Инстинкты уже должны быть обработаны, чтобы мы могли ими пользоваться и с ними работать.

А то, что не обработано и не символизировано, — это еще не вполне понятно что. Здесь важно различать: является ли это бессознательным? Ведь бессознательное структурировано как язык. Там, где нет языка, возможно, это даже не бессознательное, а что-то более глубокое, какая-то проточасть психики. Дифференцировать это очень сложно. Оно откладывается в виде аффективных всплесков. Возможно, стоит еще почитать Томпсона: в нейропсихоанализе он хорошо пишет об этих вещах.

Необработанный опыт у нас присутствует, но мы не можем им пользоваться. В некоторых ситуациях он проходит сквозь нас, и мы можем очень сильно дезорганизоваться. Названия у него нет. Собственно, задача психотерапии — ловить такие моменты и помогать клиенту удерживаться в этом опыте, чтобы пытаться его символизировать.

Когда мы помогаем человеку обернуть переживание в слова, мы в каком-то смысле повторяем то, что делает мать. Сначала позволяем клиенту выгрузить в нас непереносимый опыт. Проблема символизации в том, что мать не всегда готова предоставить ребенку свою психику в аренду. Ребенок пытается эвакуировать в нее какой-то ужас, а мать сама напугана, расстроена, в депрессии; например, ее бросил отец ребенка. И она говорит: «Нет-нет-нет, сейчас мне не до тебя».

Тогда мать не может предоставить ребенку возможность разместиться в ней. Она может останавливать его процесс: во мне что-то поднимается, это должно подняться, разместиться, обрести смысл, а потом символизироваться. Но оно поднимается — и сразу останавливается. Это и есть несимволизируемый опыт. Если такая остановка происходит быстро и агрессивно, мать оказывается вторгающейся: «Нет, ты чего? Не делай так больше никогда». Этот опыт становится дистиллированным.

С точки зрения психоанализа травма — это опыт, который не был ни с кем разделён. Проблема не в том, что со мной случилась какая-то страшная вещь, а в том, что внутри этой вещи я оказался неузнанным и неразделённым. Я не смог об этом сказать; не возникло совместного нарратива, не появилась третья точка зрения. Когда она появляется, можно посмотреть на происходящее иначе: «Да, со мной было так, но, возможно, это ещё и вот так». Тогда возникает третья позиция. А если её нет, я остаюсь в непосредственном контакте с репрезентацией вещи, с необработанными аффективными процессами. Это и будет травмой.

Травма стремится к возвращению. Но возвращается она не спокойно, не так, что мы можем сказать: «Здравствуй, травма, сейчас назовём тебя и разложим по баночкам». Она возвращается как слон в посудной лавке. Это приводит либо к ригидности психики, где всё жёстко распределено: здесь чёрное, здесь белое, — и человек живёт предельно конкретно, «по понятиям»; либо, наоборот, к хаосу и неопределённости. И то и другое страшно.

Когда мы говорим о диссоциации, можно иметь в виду два процесса. В одном случае я диссоциируюсь, отключаюсь от фантазийного процесса, от грёз и символизации, которые делают меня разделённым, и становлюсь, как Березов сказал, «искренним, как пожарный»: вот я такой, и всё. В другом случае я диссоциируюсь от невыносимого, непреодолённого опыта. Но эта диссоциация плохо работает, и во мне всё время возникают сложные пограничные процессы.

Плохо и полная психическая упорядоченность, и дезорганизованность, при которой защитные диссоциации не работают и опыт возвращается. С другой стороны, хорошо, что он возвращается: тогда есть шанс принести этот опыт в терапию, и терапевт попробует что-то с ним сделать.

Возвращаясь к сексуальной истории: если родители не называют возбуждение возбуждением и не переводят его в нежность, у ребёнка нет для этого оснований и свидетельств. Тогда возникает сексуализированная история. Родители могут не признавать собственного возбуждения, не понимать, что именно происходит, но при этом присутствуют явные сексуальные игры. Например, мать говорит: «Не сажай ребёнка на колени», а тот, кто сажает, искренне отвечает: «Господи, о чём ты? Я же отец, я так люблю». Здесь возникает переполнение буфера: переживание не получает названия и становится невыносимым.

Двухмерность — это конкретность и ясность, отказ допускать в себя сомнения и фантазии. Область фантазии может казаться опасной, потому что там возникают чувства и переживания, а вместе с ними может проникнуть нечто угрожающее, то, что когда-то не было названо. Если сложную зону никто не обозначил и не помог её осмыслить, человек выбирает для себя безопасную территорию: «Здесь всё понятно». Он как будто прячется в этой зоне жизни.

Это выражается в бедности фантазматической жизни: человеку не снятся сны, он плохо свободно ассоциирует. На просьбу сказать, что приходит в голову, он отвечает: «Ничего». Можно спрашивать: «Вы вообще думаете? У вас есть сновидения? Вы любите людей?» — и получать в ответ недоумение: «В каком смысле? Что это вообще?» Внутреннее пространство оказывается пустым. Там скучно, но безопасно: все тараканы сидят тихо, всё понятно.

Доклад называется «Философское осмысление», поэтому здесь важен небольшой философский поворот. Мы уже говорили о Платоне и об идеализме: сначала появляется название, потом предмет. Затем эта идея переходит к структуралистам и постструктуралистам; Лакан, в частности, связан с постструктуралистской философией.

Экзистенциалисты сказали, что человеку важно не быть полностью определённым. Логика «сначала понятие, потом вещь» хорошо работает в отношении вещей. Но если применять её к человеку, получается, что свободы нет: мы являемся теми, кем нас сделали родители, просто повторяем ранний опыт, а свобода воли отсутствует. Остаётся вечное возвращение, вечное повторение. Как говорил Мамардашвили, возникает удвоение мира: есть внешний мир, при мне создаются какие-то понятия, а я без рефлексии просто продолжаю действовать в соответствии с ними.

В гештальте это можно назвать интроектом. Есть интроекты, которые каждое утро как будто подгружаются, и я иду их выполнять: словно робот, выполняющий определённую функцию, немного усложнённая кофемашина. Философы забили тревогу: тогда выходит, что в собственной жизни вы не нужны, что нет вашего присутствия как наблюдателя и творческой единицы. Вы можете уйти, хлопнув дверью, а робот за вас продолжит ходить на работу и заниматься гештальтом.

Экзистенциалисты говорят, что наши идентификации, которые мы принимаем за себя, относятся к миру сущего: оно просто есть, обладает какими-то качествами. По умолчанию мы живём в этом мире сущего, который придумали за нас. Мы живём внутри себя как в музее: экспонаты висят на своих местах, мы не имеем к этому отношения; кто-то всё нарисовал, а мы ходим и думаем, как здесь круто.

Задача человека, согласно этой точке зрения, — перейти не к сущности, а к существованию, к бытию. Что такое бытие, не очень понятно: если сильно упрощать, это возможность того, чтобы сущие существовали. Вернуться в режим бытия можно через впечатлённость — когда появляется нечто, чего не было в моём внутреннем мире, что не вытекает из прежних мыслей, суждений и обстоятельств. Впечатлённость, переход в режим бытия, нарушает детерминизм. Появляется пауза между стимулом и реакцией, и в этой паузе у меня есть шанс сделать то, чего я раньше не делал. Мне кажется, теория Self как раз об этом.

Мать не любит ребёнка безусловно и не отдаёт ему себя полностью. Часть своей души, жизни и тела она адресует кому-то ещё. Это уже закладывает важную историю: если мать уходит, то она уходит куда-то, возможно, к кому-то. Во французском психоанализе есть идея цензуры любовницы: важно, чтобы у матери помимо ребёнка была собственная жизнь, чтобы она могла эмоционально и сексуально удовлетворяться, чтобы не пыталась воспроизвести с ребёнком первосцены. Ребёнок не должен становиться заменителем отца. Это важно для психического развития.

Проблема в том, что драма нашего существования состоит в том, что всё полезное болезненно. Для сепарации ребёнку полезно, чтобы мать была отдельной, но это очень грустно. Не хочется, чтобы она уходила, хочется, наоборот, вернуться обратно, слиться с ней.

На следующем этапе ребёнок понимает: если мать уходит к кому-то, значит, она любит этого другого больше. Возможно, она любит меня не потому, что любит именно меня, а потому, что видит во мне конденсацию какой-то другой нехватки. Ребёнок обнаруживает мать, которой чего-то не хватает, и понимает, что не может её наполнить. Здесь разрушаются симбиотические отношения: ребёнок думал, что даёт матери то, что ей необходимо, а она даёт ему необходимое, и никого другого им не нужно. Но мать тоже чего-то хочет, и ребёнок не может её удовлетворить.

Сначала ребёнок пытается конкурировать с объектом, к которому уходит мать. Но он сталкивается с новым разочарованием: с отцом невозможно конкурировать. Фантазия о том, что отца можно убить, не работает, потому что символический фаллос отца гораздо больше, чем пенис. Пенис и фаллос — разные вещи. Физический объект мал, а мать может желать совсем другого. Ребёнок понимает, что ему скорее нужно идентифицироваться с отцовским фаллосом, а он представляет символическое: закон, порядок, в простейшем смысле — принцип реальности.

Если смотреть шире, мать — не только агент груди: она уже вступила в символические отношения, и это приходится учитывать. Здесь появляется третье измерение — символическое пространство. Ребёнок понимает, что рождается не в пустое место: его уже ждут, ему уже придали какую-то форму. Мать смотрит на него и говорит: «У тебя глазки как у дедушки, ты теперь наш». С одной стороны, хорошо, что тебя ждут; с другой — страшно, потому что тебя уже ждут и любят каким-то. Нельзя просто быть собой: во-первых, этого «собой» ещё нет, а во-вторых, то, кем можно и нужно быть, иногда выдано тебе как одежда, которая не нравится, но которую всё равно приходится носить.

Мы создаём для себя воображаемое измерение, строим воздушный замок и живём в нём, а потом приглашаем туда терапевта. Но этот замок не полностью описывает реальность. Например, когда мать успокаивает ребёнка, она пытается убрать его страх смерти, и ей это удаётся, но не до конца: страх всё равно остаётся. Всегда есть что-то, что ускользает и искажается.

Когда мы адресуем другому свою потребность, мы никогда не можем выразить её именно так, как нужно. А когда другой удовлетворяет эту потребность, мы всё равно чувствуем, что внутри что-то остаётся не до конца удовлетворённым. Это опыт разочарования. Добро пожаловать в депрессивную фазу, где приходится жить с пониманием, что идеального мира не будет и разочаровываться придётся постоянно.

Разочарование встроено и в символическое измерение: другой человек всегда уже включён в семантические отношения. Чтобы о чём-то попросить, мне нужно стать объектом его желания. У меня есть потребность, о которой я сам понимаю мало и не полностью. Чтобы хотя бы попытаться её удовлетворить, мне нужно вступить в отношения с другим. Но канал кодировки и раскодировки всё равно работает неполно, и здесь я снова разочаровываюсь. Жизнь — это во многом хождение по кругу разочарований, но если продолжать пробовать, иногда получается что-то хорошее. В этом и есть надежда.

Лакан важен среди всех этих концепций именно потому, что позволяет обратить внимание на третье измерение, возникающее в эдипальности. А когда у клиента появляются диссоциационные процессы, это, грубо говоря, вторжение Реального, которое не символизируется и с которым нам придётся иметь дело.

То, что я описывал до этого, — структурная функция диссоциации. Она создаёт внутри психики определённую структуру: есть ассоциативный процесс, то, что ощущается как принадлежащее мне, и есть диссоциативный процесс — то, вокруг чего в мою психику как будто ничего не проникает. Но у диссоциации есть и коммуникативная функция: она обеспечивает специфическую конфигурацию «я — другой».

Когда мы вступаем с кем-то в отношения, всё, что связано с Реальным, Воображаемым и Символическим, создаёт определённую конфигурацию контакта. Что прямо сейчас со мной происходит? Что я могу понять о себе в этом контакте, а чего не понимаю? Здесь появляется и некоторая интенциональность: я пытаюсь что-то взять у другого человека или дать ему.

У реляционных аналитиков есть хорошая модель психики: мы не являемся целостными. Мы всё время существуем как набор очень разных состояний самости, присутствующих одновременно. Некоторые состояния мне понятны, я обычно в них пребываю. А есть как будто комната, в которую я предпочитаю не заглядывать. Если я туда попадаю, мне хочется сбежать. Условно говоря, я начинаю бросать в терапевта предметы, которые там валяются, а терапевт принимает это, задерживает, пытается сделать в этой комнате ремонт: иногда косметический, а иногда капитальный, когда приходится что-то разрушать, заново продумывать дизайн-проект и проводить розетки.

Конфигурация «я — другой» в этом смысле хороша, потому что через контакт с другим человеком мы можем попадать в разные состояния своей самости. Вы и сами знаете: с разными людьми мы по-разному себя чувствуем. Одному человеку я расскажу одно, другому — другое, с третьим вообще буду молчать, а от кого-то захочу убежать. Это и есть та интенциональность, в которой диссоциация организует гибкую границу контакта. Благодаря ей что-то появляется, а что-то не появляется; с чем-то я могу вступить в контакт, а с чем-то — нет.

Задача терапевта — поддержать этот процесс диссоциации. В отношениях есть разные этапы. Например, терапевт может совершить эмпатический промах: отвлечься, дать неподходящую интервенцию, сказать не тем тоном, не так услышать клиента. Винникотт, кажется, говорил о достаточно хорошей матери и, соответственно, о достаточно хорошем терапевте. Если терапевт всё время эмпатически работает безошибочно и создаёт идеальное материнское окружение, клиенту незачем развиваться: можно просто чаще ходить на терапию, и терапевт будет всё делать за него.

Эмпатические промахи нужны именно потому, что могут погрузить клиента в переживание пограничной ситуации, в диссоциативный опыт. Например, клиент чувствует, что остаётся один в этой комнате, что терапевт — действительно отдельный человек. Но эта отдельность может переживаться не как источник развития, а как угроза и брошенность: «Я сейчас останусь один. Терапевт не сможет законтейнировать меня, взять мою психику в объятия и укачать». Нормальные, естественные ошибки актуализируют этот опыт.

Можно ли делать это специально? Наверное, можно, но тогда предполагается очень ясное понимание того, куда вы ведёте клиента. Это возможно, если терапевт очень опытен и понимает, как выдержать, например, фрустрацию клиента, чтобы на следующем этапе проявился аффект ярости. Но это уже уровень высокого мастерства. Чаще, когда мы делаем что-то намеренно, мы просто придерживаемся собственной идеи. Это очень тонкое поле. Обычно такие процессы происходят сами собой — как часть бессознательной коммуникации, где диссоциация сама выбирает, что именно сейчас нужно.

Тогда клиент чувствует разрыв и пытается восстановить связь — в том числе через проективную идентификацию. И очень важно, чтобы терапевт поддерживал этот процесс. Когда нас обвиняют, очень хочется ответить: «Нет-нет-нет, я этого не делал». Но сначала нужно выслушать. Если клиент нападает и обвиняет терапевта, важно, с одной стороны, не подтвердить буквально: «Да, я действительно нападаю на тебя и ненавижу тебя», потому что это может стать разрушающей интервенцией. С другой стороны, нужно помочь клиенту исследовать происходящее: «Как ты понимаешь, что я сейчас тебя ненавижу? Что ты чувствуешь? Как тебе об этом говорить?»

Нужно развернуть клиента к исследованию того, как именно он понимает, что терапевт его бросает. Терапевту приходится выдерживать отреагирования, которые клиент в него помещает, и сложные чувства, возникающие в ответ. Мы проживаем проективную идентификацию собственной психикой. Но при этом важно удерживаться в контакте, пытаться эмпатически откликнуться, придать происходящему какой-то смысл и приглашать клиента занимать исследовательскую позицию.

Как говорит Катерина, быть психотерапевтом очень просто: это как ехать на велосипеде, только велосипед горит, ты горишь, и вы едете. На словах об этом говорить легко, но делать сложно.

Самое важное здесь — пригласить клиента почувствовать опыт, в котором помимо непосредственного переживания может появиться ещё что-то. У нас это называется слиянием: я просто что-то проживаю и идентифицируюсь с конкретным состоянием самости. Но важно, чтобы помимо перепроживания возникли символ, представление, понимание, какой-то аспект символических отношений. Когда клиент заполнен Реальным, которое его поглощает, нужно добавить нечто символическое.

Тогда мы ставим для клиента мета-задачу. С одной стороны, можно быть целиком идентифицированным со своими воображаемыми идентификациями: «Я — это то-то». Тогда всё происходящее воспринимается как последняя инстанция: то, что я чувствую, — это и есть я. С другой стороны, можно идентифицироваться с идеей, что наше «я» иллюзорно, что это процесс, который течёт и меняется. Тогда к каждому эмоциональному состоянию можно немного посмотреть со стороны — со стороны Воображаемого, со стороны Символического.

Это задача некоторой деполяризации, нормальной невротизации: между тем, что с нами происходит, должна возникать символическая прослойка. Нужна открытость, а не замкнутость сознания на самом себе; допущение, что всегда есть ещё какой-то процесс, который стоит пытаться понимать. И нужно некоторое мужество этот процесс разглядывать.

Есть романтическая идея, что центр субъекта находится не в сознании, а где-то в другом месте. Мы — это в том числе то, чего о себе не знаем. Поэтому задача не в том, чтобы укрепиться в уже известном о себе, а в том, чтобы быть открытым к знанию за пределами нашего знания. Мы никогда к нему окончательно не придём, но можем пробовать. Лакановские аналитики говорят, что это возможно.

Прозвучал вопрос о клиентах, которые в долгосрочной терапии приходят к разочарованию: терапевт оказывается живым человеком и не может предоставить им полный контейнер. Тогда у клиента может возникнуть зависть, ощущение собственной задержанности, страдание от того, что он никогда не станет таким, каким фантазирует себя. Фантазматический мир, которым клиент заполняет лакановское кольцо, может не только поддерживать, но и разрушать его текущую жизнь, приносить ещё больше страдания.

Это действительно так. У меня было два клиента, которые ушли из терапии по этой причине. С одной стороны, мы работаем над тем, чтобы фантазматический мир появился, а с другой — он становится опасным. Я не знаю, что с этим делать; возможно, здесь должно произойти некоторое чудо, должен появиться достаточный объём для переваривания происходящего.

В глубоких случаях, возможно, требуется изменение сеттинга. Например, я не могу себе позволить работать чаще трёх раз в неделю, а чаще двух раз в неделю уже бывает сложно. Моего аналитического бэкграунда не хватает, чтобы поддерживать регрессию, в которой клиент, возможно, нуждается. Не хватает и опыта, чтобы удерживать такие процессы, и некоторые клиенты поэтому уходят из терапии.

Идея переходного объекта здесь, мне кажется, хорошо подходит и подробно описывает происходящее. Переходный объект — это переход к символу: символ всё равно должен быть, но в переходном объекте вещь и символ как будто немного сливаются. Это нечто совместно создаваемое в отношениях.

Мне кажется, всё идёт к тому, что границы между психотерапевтическими конфессиями постепенно стираются. Психоанализ, гештальт и другие подходы, возможно, в итоге будут всё больше объединяться.

Наверное, на этом можно завершать. Скажите, пожалуйста, было ли хоть немного понятно и полезно?

— Да, это был замечательный, прекрасный доклад. Мне очень интересно, насколько это близко вашей теоретической идентичности. У меня не возникает противоречий с тем, о чём вы говорите, хотя, возможно, где-то чего-то не хватает. Мне кажется, всё идёт к тому, что в психотерапии постепенно стираются границы между конфессиями: психоанализ, гештальт — и в итоге это будет какое-то одно направление.

— Да, это правда очень созвучно, и изложено очень понятно. Спасибо.

— Мне очень близка ваша идея о том, что дистанция помогает переваривать сложные куски. Именно благодаря дистанции между этим и тем могут усваиваться сложные вещи. Я смотрел на схему и думал о развитии гештальт-идеи как о движении от триады: в процессе возникает третье, и это уже само по себе развитие. Можно так шутливо подумать: есть три чего-то, потом возникает переход, и где-то в этом узле появляется третье.

Спасибо. Спасибо, что пришли и что всё это выдержали. Надеюсь, мне удалось хотя бы немного заразить вас этим интересом.