Дмитрий БасовПсихолог, групповой терапевт, гештальт-терапевт

Гештальт-лекторий

Больше 1000 лекций о гештальт-подходе. Также удобный доступ к лекциям через приложение «гештальт-лекторий» в RuStore, а также через телеграм-бота @Gestalt_Lecture_Bot и MAX-бота.

Аудиолекция · №733

Травма поколений: трансгенерационная передача.

Онлайн · 2022
Слушать лекцию
Скорость:Источник ↗

О чём лекция

Наталья Алиферович рассматривает трансгенерационную передачу как неосознаваемое наследование травматического опыта предыдущих поколений через молчание, семейные тайны, аффективные и невербальные реакции, проективную идентификацию. В отличие от проговорённого и понятного опыта, такой материал остаётся плохо символизированным и может влиять на идентичность, тревогу, эмоциональную устойчивость, привязанность и отношения. На примерах семейных историй, войн, репрессий и утрат она показывает, как потомки могут жить чужими страхами, потерями и заместительскими ролями. В терапии важно собирать факты семейной истории, различать своё и чужое, вербализовать переживания, опираться на ресурсы предков и беречь собственные границы.

Текст лекции

О тексте и транскрипции

Текст обработан с помощью ИИ: возможны неточности, упущения и обобщения. Он предназначен для знакомства с содержанием и не заменяет оригинальную запись. Исходная транскрипция.

Всем доброе утро. Мы снова встречаемся на «Умном завтраке Гештальтиста». Сегодня с нами Наталья Алиферович — кандидат психологических наук, семейный психолог, гештальт-психотерапевт, председатель профессионального совета нашего сообщества, автор множества проектов.

До 11:15 Наталья будет читать лекцию, затем мы отведём 30 минут на вопросы и ответы. Вопросы можно будет задать напрямую, включив видео и звук, написать в Zoom или в комментариях к прямой трансляции в Facebook. Если на какие-то вопросы не успеем ответить, мы их сохраним, и Наталья, возможно, позже ответит на них отдельно.

Коллеги, добрый день всем, кого вижу впервые, и всем, кого давно знаю. Сегодня я буду рассказывать о травме поколений и о механизме, при помощи которого травмы передаются, — о трансгенерационной передаче.

Я думаю, что, если вы уже присутствовали на наших «Умных завтраках», вы многое слышали о травме: знаете, какие бывают травмы, как они возникают, чем шоковая травма отличается от хронической травмы детства, связанной с пренебрежением или отвержением, какие последствия возникают, если травма долго не может быть исцелена. Сегодня я хочу обратить внимание на ещё один вид травматического опыта — травму поколений.

Сразу скажу: есть люди, которые категорически против такого термина и самой идеи трансгенерационной передачи. «Транс» означает «через», generation — «поколение». Противники этой идеи обычно говорят так: каждое поколение переживает сложные ситуации, раньше не было психологов и психотерапевтов, но люди справлялись. Наши бабушки, дедушки, прабабушки и прадедушки рожали в поле, доили коров, кормили свиней — и ничего, жили.

Есть и исследования, показывающие, что наши привычные ахи и охи над жертвами насилия, например детского инцеста, иногда бывают чрезмерными: порядка 80–90% таких людей самостоятельно исцеляются. Но это опыт популяции в целом. Мы же, как гештальт-терапевты, знаем: любой феномен возникает на границе контакта между мной и средой.

Есть средовые факторы — чудовищные, ужасающие события: война, революция, голод, насилие. Есть психика человека, которая может обладать разным запасом жизнестойкости. Действительно, существуют люди, которых можно назвать толстокожими или сказать, что с них всё скатывается, как капли воды с утки. Они достаточно хорошо справляются самостоятельно. Но мы говорим о тех, кто не справился, чей опыт стал настолько мучительным, что повлиял на последующие поколения.

Сегодня мы попробуем обсудить, что такое трансгенерационная передача и чем она отличается от межпоколенческой передачи, какие механизмы в ней задействованы и что с этим делать. Я в той же мере гештальт-терапевт, в какой и семейный психолог. На этой неделе выходит переиздание моей старой книги «Семейные тайны. Хранить нельзя открыть». Кажется, в новом издании она называется «Трансгенерационная передача опыта» — это уже третье переиздание, и я могу не помнить точное название. В ней я тоже много пишу о том, как передаются сложные жизненные ситуации, которые были травматическим опытом не нашим, а предыдущих поколений.

Приведу простой пример из своей семьи. Мой прадед жил в ста тридцати километрах от Бреста, в украинском городе Любомль. У него был огромный участок, на котором теперь стоит полгорода. Когда случился Брестский мир, эта часть Украины перешла к Польше. До 1939 года моя бабушка и все её родственники жили там.

Каким был травматический опыт тех поколений? Первая мировая война: прадед много лет отсутствовал, получил Георгиевский крест. В 1916–1917 годах он шёл пешком или как-то добирался из Петербурга. Ему заплатили довольно большую сумму и спросили, в чём выдать деньги — золотом или бумажными рублями. Он ответил: «Конечно, бумажными, их легче нести». Пока он дошёл до Украины, деньги обесценились.

Тем не менее семья восстановилась и до 1939 года жила достаточно успешно и богато: пятеро детей, хозяйство, всё было. Но в 1939 году эта часть Украины перешла под власть Советского Союза. Прадеда предупредили, что, если он не отдаст имущество в колхоз, всю семью вышлют. Он отдал имущество и стал первым председателем колхоза. Через два года началась Великая Отечественная война, сыновья ушли на фронт. Семья как-то выживала, война закончилась — и начались разнообразные чистки.

Другая, мамина линия семьи в 1945 году попала под подозрение, потому что мамин дядя сходил на танцы в Польшу. Его посадили, и он пропал без вести. Мамин дедушка, по другой линии, был юристом во время польского периода в Украине. Его арестовали, посадили, и он погиб. Эта часть семьи жила хорошо, умела зарабатывать, но регулярно теряла деньги во время денежных реформ — 1961 года и других.

Эти истории мне рассказывали в разных вариантах: смерти, утраты, финансовые потери. Это тяжёлый опыт, но в нашей семье о нём говорят. Поэтому я хорошо понимаю, почему, когда заглядываю на полку, где лежит кофе Nespresso, которого сейчас может не быть, мне нужно видеть там сто упаковок по десять капсул. И я знаю, что мне ещё привезут примерно пятьдесят. Это связано с постоянным страхом, что что-то закончится, что всё изменится, придут новые люди и жизнь станет другой.

Прежде всего от мамы, папы и родственников мы узнаём об опыте, который они пережили. Вся эта информация становится базой для нашей идентичности. Если нам рассказывают ясные, понятные, соответствующие возрасту вещи и мы можем их ассимилировать, то цикл контакта работает: мы делаем информацию частью себя, своего опыта и знаний, понимаем причинно-следственные связи. Мы можем прорабатывать свои страхи, задавая вопросы, и перерабатывать собственный опыт, обращаясь к опыту предков.

Но так бывает не всегда. Существует и другой вид передачи — неосознанный, скрытый, тайный, неясный, спутанный. Его называют трансгенерационной передачей. Когда материал передаётся через плохо символизированный, невербализованный опыт, мы получаем некий трансгенерационный объект — что-то переданное нам, но скрытое от понимания.

В семейной терапии есть техника, когда несколько человек выстраивают поколения: первое, второе, третье, четвёртое. Первое поколение — самое молодое. Затем второе и третье поколения выходят за дверь, а четвёртое берёт какой-нибудь предмет, заворачивает его. Когда остальные возвращаются, этот предмет передаётся из-за спины друг другу.

Люди очень по-разному воспринимают то, что им передают. Кто-то, получив предмет в первом поколении, разворачивает его: пытается понять, что именно досталось ему в наследство. А кто-то просто держит. Когда его спрашивают, что это такое, он отвечает: «Что-то нехорошее, тревожащее», — но не пытается разобраться. Кто-то стремится вернуть предмет тем, от кого он пришёл. Это то, что в расстановках звучит так: «Я нёс это очень долго вместо тебя, но возвращаю тебе».

Очень многое зависит от того, как мы обходимся с этим трансгенерационным объектом. Он всегда связан с чем-то скрытым, замалчиваемым, неосознаваемым — вследствие травматической природы самого явления.

Те, кто интересуется семейной терапией, знают: существует множество названий и метафор, описывающих неясную, спутанную, плохо вербализованную трансгенерационную передачу. Наверняка многие читали книгу Анн Шутценбергер «Синдром предков». Я училась у Сержа Гингера в Париже, он дружил с Анн Шутценбергер, у которой были русские корни и которая написала эту книгу.

Есть понятие «призрак в склепе» Абрахама и Тёрёк. Французская школа психоаналитиков очень активно занималась этой темой. Встречаются понятия «двойные идентичности», «визитёры Ego», «семейный мандат», «невидимая лояльность», «призраки в детской». Вслед за Бозормени-Надем Шутценбергер использовала метафору горячей картофелины, передающейся из поколения в поколение. Все эти образы пытаются объяснить одно: как опыт, который вовсе не является нашим, оказывается полученным нами в наследство.

Трансгенерационная передача — мощный, невербализованный, неструктурированный элемент реальности каждого из нас. И это не индивидуальный феномен. Бывает что-то только моё: мои мысли, мои идеи, мой опыт. Но трансгенерационная передача всегда интерсубъективна, межличностна. Она одновременно принадлежит всем, кто ещё жив, и тем, кто уже ушёл, формируя сильные эмоциональные связи между поколениями.

Мне кажется, похожий феномен описывает Марианна Хирш термином «постпамять». Изучая жертв Холокоста, она исследовала, каким образом отношение предыдущих поколений к собственным травмам влияет на последующие поколения. По сути, это коллективная, культурная травма, влияющая на потомков.

Интересно, что потомки могут ничего не знать о том, что произошло. Но они читают историю, узнают отдельные аспекты семейной жизни и часто делают странные выборы, которые трудно объяснить без понятия трансгенерационной передачи. Например, часть еврейской семьи погибла в немецких концлагерях: людей сожгли в печах, удушили газом. Кто-то спасся, у него родились дети, они уехали в Израиль и живут там. А внуки вдруг едут в Германию, в место, где погибли их родственники. Как это объяснить? Что они хотят сделать, какой гештальт завершить? Каждый раз это отдельная история.

Кампенхаут, кажется, описывает случай, когда собирался лететь в Польшу и его накрывали волны страшной тревоги. Пока он не осознал, что его предки погибли в польских концлагерях, он практически не мог туда прилететь. Поэтому термин «постпамять», как и многие другие, используется в огромном количестве книг и статей. Все они пытаются ответить на вопрос: каким образом мы получаем эту информацию?

Мы никогда полностью не узнаем травматический опыт предыдущих поколений, потому что каждое поколение переживает свои травмы. Я сравнительно благополучно родилась в 1968 году, когда в Чехословакию вошли советские танки. Я помню смерти Брежнева, Андропова, Черненко. На мою юность пришлась афганская война: мои одноклассники и однокурсники служили там, среди них были люди, потерявшие ноги. Потом начались события в Чечне, потому что мы живём рядом со всем этим.

Я помню перестройку, постоянные колебания курса доллара. Я брещанка, и в памяти осталось много из культуры рэкета, отжимания собственности бандитами, страха и тревоги. Потом жизнь продолжалась: я много лет ездила в Украину и работала там. У меня шли три группы по семейной терапии, когда в 2014 году в Украине случились Майданы. Я летала в Одессу, помню 2014 год, когда там не было света. Там я увидела таракана, которого к тому времени не видела уже лет двадцать.

Я понимаю, что моя психика перерабатывает всё это, потому что я могу об этом говорить: с терапевтом, с другими людьми. Но, думаю, некоторые вещи всё равно застревают. Есть ситуации, на которые я аффективно реагирую так, будто в моём личном опыте уже были военные действия. Я не боюсь — я замораживаюсь и делаю. Как нормальный травматик.

Почему так происходит? Очевидно, моя мама, родившаяся в 1944 году, — ребёнок войны. Это дети, которые получили мало любви: тогда главным было выжить, добыть еду. Оба моих родителя родились в 1944 году, и они центрированы на еде. Главное для них — накормить. Они могут не видеть тебя год, но, когда ты приходишь, пытаются напихать едой, как рождественского гуся, потому что это их способ выражать любовь. Их не очень любили, о них не очень заботились, поэтому они гиперзаботливы. Но их забота прежде всего телесная.

Важно подчеркнуть, что с самого рождения, во взаимодействии с мамой, мы получаем огромное количество информации. Пока мы не можем говорить, наш довербальный опыт позволяет усваивать аффективно окрашенную, образную, телесную, сенсорно-моторную информацию. Всё, что начинается в цикле контакта, когда мы ловим ощущения, когда замечаем то, что происходит внутри нас, закладывается в самом начале жизненного пути.

Есть клиенты, которые в фазе преконтакта почти никогда не бывают. Они сразу действуют, как Портос: «Почему вы дерётесь?» — «Я дерусь, потому что дерусь». Очень часто люди не способны отлавливать свои телесные ощущения. А это сложная история: там, где нарушен контакт, связанный с формированием привязанности, будут нарушения и на платонической, эротической стадии формирования либидо, и в построении отношений с людьми в целом. Ведь именно информация, получаемая от мамы через все невербальные каналы, формирует наш внутренний мир.

Помните первую фазу: опасность или безопасность, имею я право на жизнь или не имею. Вот эти базовые вещи Кеннадо интересно называет «портансом». Портанс — это термин, который описывает надежную базу для старта и подъемную силу, позволяющую подниматься. Мы были на семинаре Жан-Мишеля Кеннадо, я даже брала у него супервизию на сложную клиентку. У него есть прекрасная книжка «Приручение одиночества».

Идея портанса говорит о том, что, если мама была травмирована, если она не могла любить нас как положено, она могла заботиться, могла быть функциональной мамой, но ей было сложно быть с нами по-человечески, — мы будем получать от нее тревогу и этот неидентифицированный, несимволизированный опыт, относящийся к ее травме или к травме ее мамы.

Исследования психоаналитиков показывают, что неосознаваемая идентификация с разными аспектами чужого опыта приводит к образованию в психике следующих поколений трансгенерационного, или трансмиссионного, объекта. То, что мы описываем как горячую картофелину, призрака или склеп, передается и содержит отщепленные, несимволизированные части опыта члена семьи, который воспитывает ребенка. Этот опыт передается практически в неизменном виде.

К этому объекту невозможно прикоснуться, невозможно спросить: «Мама, почему ты каждый раз, когда на экране целуются, закрываешь его подушечкой? Почему всегда переключаешь такие фильмы? Почему мы не можем поговорить о том, что было с бабушкой? Почему ты не хочешь разговаривать с дедушкой?» И тогда эти истории передаются контрабандой.

Говоря о передаче, нельзя не вспомнить Фержали Бовеси, который говорил, что родители могут взаимодействовать с ребенком по-разному. Есть поведенческое взаимодействие: в поведении мы передаем как символизированный, так и несимволизированный опыт. Иногда мама говорит: «Не лезь на дерево, потому что упадешь». А иногда она просто кричит: «А-а-а!» И тогда это, возможно, ее собственный опыт, связанный с тем, что кто-то где-то упал с дерева.

Есть аффективное взаимодействие. Если у родителей спутанность, если все чувства и переживания перемешаны, то, естественно, у ребенка будет такая же спутанность. Есть также взаимодействие через фантазии, или фантазмы, как любят говорить французские психоаналитики. Это самый глубокий уровень: детский опыт родителя. Когда у родителя появляется собственный ребенок, то, что было у него тогда, воспроизводится в отношениях с ребенком и на него проецируется.

Передача травматического опыта осуществляется по-разному, но работают все каналы. В любом виде, когда нам передают что-то спутанное, неясное, это приводит к нарушениям в психике. Эти нарушения искажают взаимодействие между нами, предыдущими и последующими поколениями.

Один из способов передачи травматического опыта — молчание, когда вам просто о чем-то не говорят: пустые места в фотоальбомах, пустые истории, не содержащие опыта. Такой опыт становится тайной, которая влияет на следующее поколение. Я много лет не понимала, почему в семье не говорят о дедушке. И только сравнительно недавно нашла его фотографии. Я была поражена: он похож на моего племянника, у него такие же тонкие губы. Я поняла, откуда у меня тонкие губы. У него абсолютно славянская внешность, хотя я думала, что Винник Иосиф Назарович должен быть таким махровым евреем, в кепке или кипе. А он был родом из украинского села Доброволье Близняковской области, возле Харькова.

Я плакала, когда нашла эту маленькую фотографию. Дома фотографий никогда не было. Сейчас я понимаю, почему молчали: он ушел на войну и пропал без вести. Не знали, где он погиб, бабушке много лет не выплачивали пенсию, говорили, что он в Германии смешался. Бабушка очень страдала, потому что растила двоих дочерей. Поэтому в семье всегда было негласное переживание: мужчины — ненадежные объекты, с ними нельзя долго жить, они куда-то пропадают, исчезают, умирают, проваливаются куда-то.

Только в 1970-е годы нашли его могилу, медальон, и бабушке начали платить пенсию, дали квартиру. Внешне все как будто восстановилось, но история осталась: история про мужчин, про их ненадежность. Поэтому все работают за троих — надо же выживать.

Другой способ — сверхоткрытость, когда передается чудовищное и ужасающее. Я часто рассказываю на группе историю, которая меня до сих пор поражает и которую я никак не могу отпустить. Уже в четвертом поколении девушка не выходит замуж, боится секса, беременности и отношений. Оказалось, что ее мама часто жила у своей бабушки, то есть у прабабушки девушки. Ее прадед был ветеринаром. Это было послевоенное время, беременности случались часто, и он сам делал жене аборты. По вечерам детей загоняли в комнаты, а он на живую выскабливал ее на каких-то сроках. Она кричала, рыдала, были эти кровавые тазы. Чудовищная история.

Мама девушки в этом присутствовала, видела это и, похоже, была шокирована, заморожена. А ее дочь — вообще никакого секса. Чем ближе мы к самой травме, тем нам легче, потому что мы можем найти следы. Была война — вот осколки от пуль, следы взрыва, истории, о которых можно спросить тех, кто переживал событие. Но проходит двадцать-тридцать лет, следов и историй становится меньше, и мы достраиваем своими фантазиями картинки, которые могут быть гораздо более чудовищными, чем сами события.

Травматический опыт может передаваться и через невербальные послания. Когда что-то напоминает прежнюю ситуацию, появляется триггер, мы видим, как на это реагирует предыдущее поколение. Дети сталкиваются с непредсказуемыми посттравматическими реакциями взрослых. А дети хотят выжить, поэтому развивают способы подстройки.

Опыт может передаваться, как гены от поколения к поколению, либо мы можем инкапсулировать эти образы как инородное тело. Здесь нельзя не остановиться на проективной идентификации, которую описала Кляйн. Взрослый, который не может что-то пережить или чувствовать, ведет себя так, что ребенок начинает испытывать вместо него запрещенные, непризнаваемые чувства взрослого. На ребенка еще оказывается давление, чтобы он вел себя в соответствии с бессознательной фантазией взрослого.

Проективная идентификация выполняет несколько функций. Нормальная проективная идентификация передает содержание довербального опыта. Этим пользуются все люди: слушая человека, вы испытываете эмпатию, сочувствие, понимание, потому что видите, как ему когда-то было плохо. Другая функция — отрицание психической реальности, когда мы эвакуируем свои плохие части в другого. Это патологическая проективная идентификация: «Это не я не люблю свою маму, это ты не любишь бабушку». Еще одна функция — контроль объекта переноса: того, в кого мы перенесли что-то свое, мы контролируем и заставляем вести себя так, как нам нужно. Это тоже патологическая проективная идентификация.

Если проективная идентификация сильна и ребенок не смог ее осознать и с ней справиться, он всю жизнь будет испытывать чувства взрослого как свои собственные. Думаю, у каждого есть примеры людей, которые не могут отпустить родителей, заботятся о них так, будто обязаны им, будто они сами родители, а не наоборот. Они очень жалеют маму и рушат свою семью, потому что мама постоянно в нее включается и мешает строить собственную идентичность.

Еще один вид — телескопирование поколений, или телескопическая идентификация. Ее предложила Файнберг, и ей даже дали за это какую-то премию. Она объясняла, как между поколениями передаются куски опыта. Геноцид, терроризм, насилие, пережитые предком или другим родственником, передаются ребенку, и он живет двумя жизнями, словно смотрит в телескоп. У него есть собственная жизнь, но он все время смотрит за жизнью другого человека.

Идентификация с трансгенерационным объектом Эйгер — это идентификация с тем, кто имел особое значение для матери. Ребенок может быть незнаком с этим человеком, но мама передает через вербальные и невербальные каналы модель для идентификации: это может быть ее умерший отец, брат-алкоголик. Родственник может быть объектом любви и восхищения, а может — презрения и ненависти.

Эндокриптическая идентификация возникает, когда в психику передается нечто как инородный объект, нечто, содержащее внутренний объект. Тогда мы идентифицируемся с тем, что не было отгоревано: с чужим стыдом, чужой потерей, с тем, что не было должным образом интегрировано в предыдущих поколениях через траур, осознавание или проговаривание. Абрахам и Торок называют это мертвым объектом. Они говорят, что он завладевает нашей психикой и бросает тень на Ego. Это похоже на мертвую мать Грина.

Мертвый объект, по сути, присваивает себе идентичность человека. Он начинает жить в нашем внутреннем пространстве, будто призрак овладел нами и живет за нас свою жизнь. И самое ужасное — он очень плохо влияет на нашу витальность. Это похоже на колонизацию психики: не на симбиота, как Веном, который дружит со своим носителем, а на нечто, что нами завладело и живет вместо нас.

Все эти механизмы идентификации ведут к тому, что дети вынуждены выполнять не свои роли в семейной системе и не могут нормально жить свою жизнь. В этом и проблема.

Нужно сказать и о коллективной травме. Все эти невыплаканные слезы предков, как у Кампенхаута, влияют на последующие поколения. Волкан говорит, что пережитая группой травма, например военное вторжение, влияет на все последующие поколения, накладывая чувства стыда, боли, унижения. Вспомните: армяне до сих пор требуют признать геноцид со стороны турок, до сих пор не могут примириться с этим опытом. Эти чувства передаются до тех пор, пока психические процессы не будут завершены.

Коллективная травма — это травматический психологический опыт, общий для целой группы людей. Она действует на каждого ее члена: на жертв Холокоста, жертв войны. Коллективные травмы всегда связаны с реальными историческими событиями, которые определяют воспоминания. То, что пережила группа людей, формирует определенный пласт воспоминаний, становящийся частью идентичности каждого, кто был там и тогда, а затем передал потомкам эту информацию через аффективные, сенсорные или когнитивные аспекты. Она может переживаться спустя долгое время через воспоминания.

Шетенбергер много описывала случаи, когда потомки тех, кто пережил газовую атаку под Ипром, начинают, например, задыхаться. Есть четыре сферы, где трансгенерационное влияние особенно очевидно. Первая — идентичность: проблемы с сепарацией, ощущение себя в зависимости от предков, живых или погибших, жизнь в заместительских функциях.

У одной моей клиентки всю семью, кроме бабушки, закопали в Бабьем Яру. Она пришла с темой: «Я живу за пятерых, за десятерых, очень много всего делаю». И только когда мы посмотрели, сколько людей погибло, какая огромная семья была — семьи с пятью-семью детьми, браки сестер и братьев, — стало ясно, что погиб почти весь род, кроме ее бабушки. Они скрывали еврейство, меняли фамилию. Клиентка узнала, что у нее есть еврейская кровь, только когда поступала в университет, примерно в 1985 году. Такое продолжение жизни в заместительских функциях, когда мы замещаем каких-то родственников, встречается часто: не моя идентичность, а чья-то.

Вторая сфера — когнитивная: когда мы абсолютно иррационально ожидаем трагедии, озабочены смертью, боимся, что вот-вот случится что-то ужасное, когда мы нестрессоустойчивы и у нас много триггеров, напоминающих о прошлых событиях. Сейчас много людей уезжает. Некоторые уезжают, потому что действительно есть опасность, и мы понимаем, какая. А некоторые — от тревоги, связанной не с реальной опасностью, а с тем, что было когда-то и продолжает влиять здесь и теперь.

Третья сфера — эмоциональная. Мы боимся аннигиляции, боимся, что нас могут убить, плохо справляемся со своей аффективной сферой. Возникают конфликты вокруг агрессии: она либо подавлена, либо проявляется вспышками ярости. Появляются чувство вины, повышенная уязвимость к стрессам, неустойчивость эмоциональной сферы.

Наконец, сфера межличностных отношений: чрезмерная зависимость от отношений при тревожно-амбивалентном, тревожно-цепляющемся стиле привязанности или, наоборот, дистантность, сложности в построении отношений. Это то, что называют травмой привязанности. Если мать не могла сформировать нормальную привязанность с ребенком, она либо цеплялась за него, либо, наоборот, как будто говорила: «Не буду привязываться, потому что ко мне никто не привязывался».

Если говорить словами Кампенхаута, мы не только смотрим на мир глазами предков, но и плачем их слезами. Феномены трансгенерационной передачи, травмы предыдущих поколений могут передаваться нам через невербальные и вербальные каналы.

Нам важно не пытаться сделать для тех, кто страдает, то, чего не получили пострадавшие люди в нашей собственной семье. Иначе можно покрыться коркой профессионального цинизма: «Я работаю, использую техники, но выключаю эмпатию, потому что эмпатический дистресс слишком силён. Если я идентифицируюсь с этими людьми, мне становится плохо».

Нужно понимать, как вы реагируете и есть ли события, особенно заряженные именно для вас: потеря дома, смерть детей, утрата здоровья, необходимость уехать. Стоит пытаться понять, было ли нечто подобное в вашей семье и почему это вас так цепляет. У всех есть триггеры, на которые мы реагируем особенно сильно.

Очень важно иметь профессиональную семью, интервизорскую группу. Сейчас многие работают самостоятельно и почти с гордостью говорят, что выгорают. Но важно не выгорать. В каком-то смысле выгорание кажется неизбежным, потому что мы все родом из Советского Союза, где нужно пахать, пахать, а потом, если тебе совсем плохо, упасть в борозду, полежать, встать и снова пахать.

Люди могут испытывать стыд и вину: кто-то остался без средств к существованию, без дома, без близких, а ты не можешь поработать ещё лишний час, два, три или пятнадцать часов в неделю. Поэтому, если вы перерабатываете, стоит спросить себя: кто из предков смотрит на вас и говорит, что это вообще ничего страшного, что мы в поле рожали? Можно сказать им: «Спасибо вам за то, что вы были такими сильными», — и признать собственную слабость: «Я могу ровно столько. Всё поле я не вспашу, но одну сотку могу».

Важно помогать тем, кто сейчас пострадал, украинцам, которые уезжают и действительно находятся в дико аффективном состоянии. Помогать им справляться с аффектом через отреагирование и отыгрывание, как бы ужасно это ни звучало. Когда люди сильно травмированы, у них снижается способность к осознаванию.

Перед конференцией, давно запланированной, я разместила пост. Я просто посчитала, сколько сил мне потребуется, чтобы вернуть участникам деньги и отменить всё. Когда я написала, что конференция состоится, я получила столько агрессии в комментариях на Facebook, что у меня поднялось давление до 300 на 140. Я плакала, пока мой молодой человек не сказал: «Отключи, пожалуйста, комментарии».

Я очень расстроилась, а потом села и подумала: если это единственный способ для людей выразить свою агрессию, если хотя бы кому-то стало легче от того, что он меня так покусал, значит, я выполнила свою миссию. Я сижу дома, могу планировать конференции, могу проводить конференции о том, как любовь и терапия помогают спасать мир. А кто-то не может планировать даже ближайшие два часа.

Конечно, мне хотелось писать, оправдываться, объяснять, что у меня родственники в Украине, часть семьи в Польше, часть в Германии, часть в Луцке, часть во Львове. Но я поняла, что это бесполезно. Из какой точки я смотрю на ситуацию? Из точки Беларуси, и вы сами знаете, что это за точка.

Есть большая разница между активной ситуацией, когда можно бежать и бороться, и нашей ситуацией замирания. Мы все находимся в замёрзшем состоянии, в хронифицированном горевании, и у нас тоже нет возможности для многих действий. Люди, которые этого не понимают и обвиняют нас, тоже смотрят из своей точки. Мы все находимся в разных местах. В гештальте мы говорим, что оцениваем, какие объекты и с какой валентностью находятся в поле.

Поэтому важно искать ресурсы не только в себе, но и у предков. Можно задавать простые вопросы: были ли у тебя те, кто уже пережил войну? Как они её пережили? С чем вышли из неё? Смогли ли восстановить дома, родить детей, засеять поля?

Иногда можно посадить на пустой стул символическую бабушку или прабабушку, которой уже нет, и спросить: «Если бы она была здесь, что бы она тебе сказала? Как бы оценила эту ситуацию? Что бы посоветовала?» Такие простые техники включения третьего объекта на самом деле помогают активировать внутренний ресурс и посмотреть на ситуацию с другой точки. Когда человек смотрит изнутри ситуации — это одно, а когда снаружи — другое.

Полезны любые способы децентрации, когда это уже возможно. Но первая помощь всё равно состоит в том, чтобы скомпенсировать аффект. И когда вы компенсируете чужие аффекты, следите, чтобы не протекал ваш собственный контейнер: иначе он будет протекать на близких. Контейнер нужно регулярно чинить, запаивать, чистить, промывать. Это как стоматологу лечить собственные зубы. Особенно если в контейнере находятся неассимилированные части трансмиссионного объекта предков, который тоже подтекает и бросает тень.

Прозвучал вопрос: может ли опыт психолога, встречающегося с очень тяжёлыми историями клиентов, впоследствии отразиться на его детях и передаться через поколение? Ведь психолог понимает, что мир совсем не белый и не пушистый, хотя и не собирается приходить домой и рассказывать ребёнку страшные истории.

Да, это возможно. Заряженность может переноситься домой и проявляться в ситуациях, напоминающих о фиаско, о конце всему. Это могут замечать и потомки. Есть анекдот: приходит палач домой, жена спрашивает: «Что это у тебя там шевелится в мешке?» А он отвечает: «Да так, халтурку на дом принёс».

Чтобы не приносить такую «халтурку» домой, не рубить много дома, нужно проговаривать застревающие в нас ситуации, где-то их оставлять. Хорошо написать, рассказать, нарисовать — использовать любые доступные способы. Слава богу, люди придумали нейрографику: сидишь, распрямляешь углы и радуешься жизни.

Если вы понимаете, что этот опыт на вас влияет, важно помнить: нами управляет всё, чего мы не осознаём. Как только мы что-то осознаём, мы можем это вербализовать и символизировать. Можно поговорить с подросшим ребёнком и сказать: «У меня очень специфическая профессия, поэтому я смотрю на жизнь не из того места, куда заглядывает солнце. Люди с хорошим опытом приходят ко мне редко. Поэтому, если ты замечаешь у меня какие-то циничные высказывания, это точно не про тебя, а про мой опыт. А ты, я верю, будешь счастлива, встретишь хорошего мужчину, и он будет тебя любить».

Профессиональный цинизм — один из наших способов защититься от ужасного опыта. Но важно сохранять контроль над тем, что именно мы переносим в близкие отношения.

С одной стороны, человека родили, а с другой — бросили. На что реагировать: на то, что дали жизнь, или на то, что оставили одного? Он точно бы не выжил. Поэтому наша задача, используя основные ресурсы терапевта, поддержать витальный импульс человека и сказать: «Всякое бывает, но самое главное — тебя родили, усыновили и вырастили. Живи». Важно то, куда мы направляем внимание: там мы либо берём энергию, либо теряем её.

Ещё один вопрос: как выявить «горячую картошку», если старшее поколение почти ничего не помнит и не рассказывает? Есть ли способы обойтись без прямых вопросов?

У нас всегда есть ограничения. Мы не просто копаемся в семейной истории, а начинаем исследование, когда понимаем, что что-то не так. Например, у человека почему-то не складываются отношения с мужчинами, он не хочет заводить детей, не любит детей или очень сильно чего-то боится. Это сигналы, что личный опыт и работа с терапевтом пока не помогают понять происходящее.

Тогда можно предположить, что в семье есть тайна или замалчиваемая история, связанная с каким-то объектом — профессиональным или личным, — и отношения с этим объектом не стыкуются. Тогда нужно предпринимать собственное расследование.

Прежде всего родителям стоит задавать очень конкретные вопросы. Если речь идёт о женско-мужских отношениях, можно спрашивать: «Были ли у нас в семье тяжёлые истории у женщин с мужчинами? Может, у твоей сестры? У твоей мамы? Ты что-то слышал?» Если есть другие живые родственники, можно спрашивать и у них, поехать туда, где жила бабушка, поговорить с соседями. Какие-то следы часто остаются: фотографии, письма, документы. Сначала мы собираем информацию и факты.

Даже если вы пойдёте к расстановщикам, то, что вам поставят, будет проективной методикой: вы всё равно что-то туда спроецируете, и это будет ваш внутренний мир фантазий. Поэтому сначала нужны факты. Если их недостаточно, можно попытаться достроить: как вы думаете, почему с вами происходит именно это?

Иногда человек понимает, что в роду была женщина, потерявшая ребёнка. После такой утраты может стать слишком сложно, страшно и болезненно смотреть на детей, и тогда лучше к ним не привязываться, строить слегка дистантные отношения: мало ли, умрут или ещё что-то случится.

В таком случае можно сделать для себя эксперимент, расстановку или работу с терапевтом. Поставить пустой стул и представить ту женщину, которая потеряла ребёнка. Сказать: «Я не знаю, кем ты была, но знаю, что ты была в моём роду. Я знаю, что ты потеряла ребёнка. Это было ужасно. Я ничего не знаю о твоей истории, но понимаю, что она живёт во мне: я очень боюсь потерять своего ребёнка, поэтому душу его заботой, не даю ему жить и всё время за него тревожусь. Я прошу тебя, с уважением к твоей судьбе и твоей воле, смотри на меня с любовью. Будь ко мне добра из того места, где ты находишься, если я буду растить своего ребёнка и не тревожиться. Он вырастет и будет счастлив, а я буду помнить о тебе».

Это может быть простой ритуал. Понятно, что здесь есть магическое мышление, что это в некотором смысле затыкание дырки. Но лучше заткнуть её чем-то осязаемым и вербализуемым, чем жить в постоянном напряжении. Причинно-следственные объяснения часто оказываются достаточно понятными и простыми.

Это похоже на изменение смыслов, с которыми мы живём. Мы всё равно придаём смысл образу. Такая работа — трансформация образа и другое послание от него, более витальное: «Я могу жить в этом. Я могу любить и могу не бояться. У тебя свой опыт, у меня свой опыт. У тебя своя история, у меня своя история. У тебя своя жизнь, у меня своя жизнь».

По сути, вся работа в терапии заключается в дифференциации и интеграции: дифференцировать своё и чужое; приближаться к тем, кого мы любим и с кем хотим выстроить отношения; отдаляться от тех, кто токсичен, агрессивен, разрушителен, и не пускать их в свою жизнь. Где-то мы строим мосты, а где-то — границы. Наша задача — понять, где что нужно строить.

Время подошло к концу. Оставшиеся вопросы можно оформить после встречи. Личных историй поднимается много, и Наталье можно задавать вопросы бесконечно. У неё много разноплановых обучающих программ. Следующая, завершающая встреча цикла пройдёт с Анастасией Шапель, у которой большой опыт работы с детьми и семьями. Там продолжится тема проживания стресса и травмы.