Поэтому придётся читать лекцию наиболее выдержанным, достойным, крепким ребятам, которые смогли победить абстиненцию, утреннюю головную боль и, возможно, крепатуру после танцев. А я смотрю на вас и проецирую такую несерьёзность, усталость, невыспанность и даже растерянность. Мы пытались сориентироваться, какие вещи стоило бы сказать во время этой лекции. Понятно, что мысли о ней зарождаются на тренерском сборе, когда пытаешься свести воедино процессы, идущие в группах. Иногда это получается, иногда нет; иногда просто возникают вещи, интересные самому лектору.
Для меня этот интенсив характеризуется, с одной стороны, чем-то срочным, касающимся индивидуальной жизни приехавших сюда людей, их сложностей и небезразличных им интересов. С другой стороны, есть ситуация, в которой мы все оказались на Украине. Кто-то оказался в ней в большей степени, кто-то в меньшей, но её характеристика в том, что вызовы окружающей среды чрезвычайно интенсивны. Эти переживания и стимулы нужно как-то встраивать в собственную жизнь.
Наверное, первая наша реакция на гиперстимуляцию — детская: найти другого человека, который каким-то образом регулировал бы стимуляцию окружающей среды. Отсюда многое из того, что звучит в группах, — желания, обращённые к материнской фигуре, к персонажу, который фильтрует этот мало понятный окружающий мир, убирает избыточные стимулы и оставляет те, с которыми ребёнок может справиться.
Сам по себе этот феномен не заключает в себе ничего страшного. Даже в более спокойные времена мы иногда попадаем в ситуации, когда нам нужен кто-то, кто стал бы нам вроде Карлсона для Малыша — родной матерью. Другое дело, насколько долго мы остаёмся в этом положении, какая нам попадается мать и чего мы от неё ждём. Одна из линий этой лекции — несовершенство, неидеальность матери, терапевта, клиента, супервизора. Потому что ожидания, которые мы иногда проецируем на терапевта, действительно бывают запредельными.
Почему тема мамы так привлекательна? Очень часто, когда она всплывает, речь не обязательно идёт именно о маме — не о Марии Петровне Ивановой, которая родила меня много лет назад или недавно. В этой теме могут быть разные оттенки и аспекты. Поэтому терапевту не стоит сразу пугаться, когда такая тема предъявляется, даже если предъявляется систематически. Здесь скорее уместен исследовательский, почти детективный интерес к тому, что за ней стоит. Это может быть потребность в безопасности, невыраженные чувства, отношения с мужчинами, отношения с собственными детьми — очень разные вещи.
Важно помнить и о том, что потребности бывают двух видов: выделительные и поглотительные. К сожалению, не всегда легко понять, что именно происходит. Например, я могу бегать по подругам, по интенсиву, по терапевтам, требовать тепла, поддержки, признания — и не сразу прийти к мысли, что по факту я этим переполнена. Когда мне это дают, я не могу взять; более того, это раздражает. В контакте терапевта с клиентом тоже важно ориентироваться: клиент действительно просит или ему необходимо высказать?
В ранней ситуации есть родитель, который всё делает за нас, а мы как будто платим ему восхищением и ожиданием. Благодарность к маме, как правило, приходит гораздо позже, когда человек становится взрослым. До этого большая часть переживаний связана с тем, чтобы мама была рядом и всё за меня делала. Одна из первых вещей, которую она делает, — помогает обозначить то, что мне нужно. Маленькому ребёнку говорят: «Тебе грустно», «У тебя животик болит», «Ты, наверное, не спишь, потому что слишком много бегал». Как будто мама наделяет мой мир смыслом.
В этом смысле она действительно всемогуща: из позиции всезнания, всеведения, знания, как лучше, она наполняет мой мир связями и смыслом. Я узнаю что-то о себе: например, что это переживание в теле — возможно, злость. Какие-то мамины догадки попадают, какие-то нет. Что-то остаётся ближе к реальности, а что-то оказывается тем, что мама мне когда-то приписала: например, что покраснение щёк — это страх. И потом терапевт может позволить себе усомниться, расспросить клиента и выяснить, что это не страх рядом с мужчиной, а совсем другие переживания.
Мама выступает посредником между мной и моим внутренним миром, между мной и внешним миром. И если среда переполнена стимулами, мы можем регрессировать в эту зону и требовать от терапевта примерно того же, чего когда-то хотели от мамы. Например, я пришёл к терапевту, сел напротив него, посмотрел на него — и он уже должен всё знать: с чем я пришёл, зачем пришёл, как мне этого добиться, желательно прямо сейчас.
Мама ценна ещё и тем, что в ней есть еда, и чтобы предоставить её ребёнку, ей нужно сделать немного. Ребёнок посмотрел с жаждой в глазах — мама дала ему грудь, и всё уже есть. В регрессии может возникать ожидание подобных вещей от терапевта. Если терапевт плохо угадывает, можно смилостивиться над ним и всё-таки сформулировать запрос: «У меня проблемы с мужчиной, решите её, пожалуйста». А терапевт впадает в растерянность, начинает размышлять, задаёт, как кажется клиенту, дурацкие вопросы: что это за мужчина, что между ними происходит. Это, конечно, раздражает, потому что хочется, чтобы терапевт либо угадал запрос сразу, либо, как только ему его сказали, немедленно перешёл к решению.
Растерянность для терапевта — одно из самых страшных и одновременно самых ценных переживаний. Начинающие терапевты часто говорят: «Я растерялся», и это звучит как синоним потери терапевтической позиции. За этим мгновенно приходит стыд: не дай бог клиент догадается. Но растерянность символизирует потребность в ориентировке. Способность её выдерживать даёт время, необходимое, чтобы сориентироваться в ситуации, в другом человеке, в соотношении того, кто я и кто этот человек. Растерянность помогает что-то найти.
Если я достаточно долго могу позволить себе эту роскошь, у меня появляется энергия, чтобы дополнить картинку до целого. Например, клиент говорит о сложностях в отношениях между мужчиной и женщиной. Хорошо бы из растерянности спросить: «У тебя сейчас есть отношения или ты один?» Если отношения есть — с кем? Что это за человек? Вы только познакомились или это длительные отношения? Растерянность требует собирать детали пазла, чтобы они сложились в картинку, образ, представление.
Эти пазлы часто собираются через очень простые вопросы. Можно пропустить в рассказе клиента маленькую деталь — и в картинке возникает тёмное пятно, растерянность нарастает. Тогда нужно позволить себе сказать: «Слушай, я вообще не поняла: ты говорила про первого мужа, про папу или что это был за эпизод?» Вопросы могут быть очень простыми.
Но здесь возникает засада: кажется, что терапевтические вопросы обязаны быть непростыми, умными, что каждый вопрос — это интервенция, а их список не должен иссякать ни на секунду. Если я слушаю клиента и у меня не родился очередной вопрос, кажется, что терапевтическая позиция под угрозой. Хотя может оказаться наоборот: именно в этот момент она возвращается.
Если продолжать аналогию между мамой и ребёнком, можно функционально всё сделать: он одет, обут, накормлен, с ним всё хорошо, а он плачет — и непонятно, что делать. Возможно, это первый момент, когда маме придётся на него посмотреть, не буквально, а вообще прислушаться к нему. Поэтому паузы, окрашенные растерянностью и смущением, кажутся мне очень ценными для терапевтического контакта.
Смущение тоже попало в немилость. Я замечала интересную вещь: люди, которые действительно оказываются в смущении, а не борются с ним, становятся очень красивыми, привлекательными. Может быть, потому, что в этот момент они сдались этому смущению и стали как-то равны себе. Но столько усилий тратится на то, чтобы не попасть в эту засаду. Неизвестно, то ли потому, что в смущении мы становимся по-настоящему открытыми и чувствительными, то ли потому, что часто путаем его со стыдом.
Если мы подвязываемся быть старательными, идеальными, правильными, стыд будет идти рядом и ждать момента, чтобы ворваться в наш внутренний мир. Тогда я разделяюсь на двух терапевтов: один снаружи держит лицо, а другой внутри тихонько плачет и говорит: «Когда это кончится? Пошли отсюда». Это касается не только терапевтов, но и клиентов. Намерение держать лицо, не упасть ниже какой-то планки — не только индивидуальная особенность, но и декорация времени, особенно в данный момент. Есть ощущение, что, если расслабиться и сползти со своего образа, можно оказаться там, где уже не сможешь появиться, в неподходящем месте. Поэтому мы так часто общаемся масками.
Паузы, сопровождаемые смущением и растерянностью, — это, мне кажется, алмазики, которые мы находим в процессе терапии. Растерянность — развилка. Если я могу себе её позволить, я как раз поддерживаю терапевтическую позицию и поддерживаю себя. Если не могу — оставляю себя как терапевта без этой поддержки. Тогда растерянность превращается в стыд и ведёт в зону стыда: с блокировкой, невозможностью появления новых мыслей, невыносимостью переживания и, в конце концов, стремлением сбежать.
Потеряв поддержку себя на предыдущем этапе, я и во внешнем мире ощущаю невыносимый дефицит поддержки: со стороны клиента, супервизора, окружающих людей в группе. Если же удаётся признавать своё право на несовершенство, из зоны растерянности есть другая дорожка — в зону интереса и любопытства. Это важный ресурс и для терапевта, и для клиента. Если стыд блокирует, то интерес и любопытство дают возможность разблокироваться.
Любопытство — более игровая, детская, свободная, аффективная часть. Для терапевта это чрезвычайно важно: иной раз самый идиотский вопрос, родившийся в голове, оказывается наиболее информативным. А самый крутой, логичный, выученный годами чтения вопрос может быть настолько сложным и тяжеловесным, что клиенту, кроме матерных выражений, просто нечем на него ответить. В любопытстве много свободы и игры. Интерес, мне кажется, ближе к разумной части: в нём больше гипотез, размышлений, возможных результатов.
Если удаётся выходить из растерянности в интерес и любопытство, мы можем избежать ловушки идеальности. Идеальность — законченная фигура, в которой уже не может быть процесса. Требование идеальности к себе — это требование завершённости; в этой точке я как будто прекращаю контакт с окружающим миром. Я целостен, идеален, и обмен уже не имеет смысла. Только пока я несовершенен, пока мне что-то нужно от окружающего мира, пока я хочу что-то ему отправить или что-то от него получить, я могу осуществлять обмен.
Идеальная вещь — это, наверное, тоже финал. Человек мог положить кусок жизни на то, чтобы нарисовать картину, и она получилась прекрасной, но это уже завершение. Если же я пытаюсь сделать прекрасную картину в начале или середине процесса, я обречён на прекращение контакта.
Есть интересное явление, которое я наблюдала сама и слышала в рассказах: терапевт, который, как иногда говорят, регрессировал или потерял терапевтическую позицию, например замолчал, — и вдруг случаются чудеса. Клиент наконец начинает говорить, у него заметно улучшается состояние, появляется энергия.
В текущей ситуации это особенно важно, потому что запросы, которые сейчас транслирует нам жизнь, зачастую сильно выходят за пределы возможностей обычного отдельного человека. И если мы берёмся за то, что изменить не можем, то, понятное дело, погружаемся в отчаяние, бессилие, беспомощность и так далее. Мне кажется, уже на начальном этапе контактирования задача терапевта — каким-то образом поддержать способность клиента отделять одно от другого.
Например, я могу в этой ситуации, как мужчина, требовать от себя пойти в армию и прекратить эту войну. Понятное дело, что для меня это бессмысленное мероприятие: войну я не прекращу. Я могу как-то распорядиться собственной жизнью. Но если я требую от себя невозможного, то делаю свою жизнь сильно невыносимой, потому что моя изначальная идея избыточна. Я берусь за то, что гораздо больше меня, и получаю соответствующие последствия.
При этом, исходя из какой-то мужской идентичности, я могу думать о том, каким образом делать выборы: за что браться, за что не браться, что позволяет увеличить базовую безопасность семьи, а что, наоборот, ставит её под вопрос. Допустим, какие вещи сейчас помогают мне зарабатывать деньги, а какие мешают. Это влияет на безопасность меня и моих близких. Такая задача соответствует моему размеру, моим возможностям. И хорошо бы отдавать себе отчёт в том, за что именно я берусь.
Когда к терапевту приходит клиент, его запрос не всегда соответствует его реальной витальной потребности. Любой запрос — это некоторый входной билет в диалог с терапевтом. Поэтому важно не столько бросаться сразу его реализовывать, сколько, расспросив человека, посмотреть, что соответствует его ресурсам здесь и сейчас, что из этой темы соответствует данному терапевтическому участку. Возможно, хорошо обсуждённый в течение часа запрос окажется для клиента гораздо важнее и полезнее, чем невыносимые усилия терапевта удовлетворить то, что сильно выходит за пределы возможностей и терапевта, и клиента.
Стремясь решить то, чего клиент от нас хочет, мы можем вместо отделения выполнимого от невыполнимого поддержать его совершенно детскую мечту или очень жестокое требование к себе сделать то, что существенно превышает его возможности. Если продолжать это обеспечивать, впереди маячит очень большое чувство вины: вот уже три сессии прошло с клиенткой, а я пока ничего не получила, у клиентки жизнь пока ещё не изменилась.
Стоит сказать ещё об одной вещи. Когда я работаю терапевтом в индивидуальной терапии, это связывается с чем-то профессиональным, то есть взрослым. А в группу приду — могу немножко расслабиться, посетовать на клиента, могу и не смогу, может, терапевтический ресурс есть. Мне кажется, это глубокое заблуждение. Если взрослость ассоциируется с некоторым всемогуществом, то в ситуации, когда нашим клиентам нужны очень большие изменения, на которые мы не способны, — а это правда намного больше, чем каждый из нас, — выдержать такое невозможно.
Когда мы говорили о растерянности, смущении, любопытстве, я думала: не знаю, как так получается, но это культурные штуки. Вроде бы это вещи, которые дети могут себе позволить — что с них взять, — а взрослые не очень. Это, безусловно, искусственное разделение, но оно как-то сидит в голове. Поэтому иной раз сижу я с вопросом про Тарфан и понимаю: если задам его, то впаду в детство, потеряю терапевтическую позицию, например.
Вот эта взрослость, профессиональность, детскость сейчас кажутся мне интересными явлениями. Мы бросаемся друг в друга терминами, и не очень понятно, что они значат. Например, кто-то говорит: «Я, как всегда, впала в слияние». На самом деле, чёрт его знает, что это обозначает именно для этого человека, этого терапевта, этой ситуации с клиентом: мы не видели, не понимаем, не знаем. Другой говорит: «Я впал в регресс». Клиенты тоже бывают очень заряжены терминологией: «Я сегодня регресснул с терапевтом, поэтому ничего не получилось».
Что называется регрессией — тоже не очень понятно. А поскольку мы тут все гештальтисты, или почти все стремящиеся к просветлению, то не буду же я переспрашивать: а что такое слияние для тебя? А что ты называешь регрессией? Потому что вроде как то ли экзамен, то ли я дура. На самом деле именно раскрытие содержания этих штампов, которые мы иногда перебрасываем друг другу как карты, — очень важный вход в любопытство, в содержание и переживания, которые за ними стоят. Поэтому я бы точно советовала в научных разговорах прикидываться идиотами, на какой бы позиции вы ни были. Потому что не очень понятно, что именно называется тем или иным словом. Иногда за ним очень много энергии, а на первый взгляд это просто умные фразы.
Есть много интересных штуковин, которые не вошли в эту лекцию. Например, стоит упомянуть тему предъявления клиента и тему избегания. Зачастую сессия заключена не в том, что клиент нам предъявляет, а в том, что не было названо. В целостной картине как будто чего-то не хватает.
Я помню, одна клиентка описывала свою семью: «В моей семье есть старший сын, младший сын, я, собака, кошка и попугайчик. А, ещё черепаха». Как вы думаете, чего не хватает в этом описании? Можно дальше расспрашивать её про семью, про жизнь черепахи. Но по какой-то причине в тот момент она опустила персонажа в виде мужчины, который как-то с этим семейством имеет дело. И чёрт его знает, в связи с чем.
Хорошо бы вместо того, чтобы продвигать собственную проекцию, например мужскую обиду: «Ты мужиков не уважаешь, регресска такая», — спросить: «Слушай, похоже, чего-то не хватает. Может быть, это что-то значит?» Она могла опустить его, потому что с утра поругалась с ним. Могла — потому что с утра было какое-то очень нежное, личное, интимное переживание. Могло быть ещё что-то: может быть, она злится на него за то, что он её бросил, а в этом рассказе она бросила его. Мы никогда не знаем, почему в рассказе возникает отсутствующая деталь. Но часто именно она оказывается наиболее важной. Поэтому, кроме того, что рассказывается, смотрите на целостную картину.
Бывают и вещи, которые клиенты не говорят в связи с парадоксальностью. Например, клиент говорит, говорит, говорит — так завзято, с чувством, — а на лице отображается какая-то странная мимика. И эта мимика может оказаться очень важной. Я спрашиваю: «Слушай, а что у тебя там с лицом?» Он отвечает: «Да вот я вещаю, вещаю, вещаю, а самому противно». И тогда это тоже отражение стиля.
Например, я думаю, что переживание, о котором совсем нехорошо говорить в приличном обществе, — это отвращение. Но отвращение — то чувство, которое ясно сообщает об избытке. И в этом смысле без ощущения отвращения я эту лекцию…

